Роберт Менассе - Блаженные времена, хрупкий мир
Но я еще раз смею вас уверить, сказал Лео, что субъективно в глазах сеньоры все это могло выглядеть так, будто бы я прыгнул в бассейн, но объективно я упал. Я просто свалился туда. Долгий путь пешком, жара, отчаяние, у меня все плыло перед глазами. Объективно я свалился, еще раз повторил он.
Знаешь, мог бы сказать Лео Юдифи, я уже дожил до того, что не стал бы так сопротивляться, как раньше, и сам хотел погрузиться в жизнь и чувствовал бы себя в совершенно нормальной жизни как рыба в воде. Говорят, что можно научить человека плавать, если бросить его в воду. Меня как будто вдруг бросили туда. И даже не в какие-нибудь опасные неведомые воды, а в роскошный бассейн. И что же оказалось? Я не умею плавать и не могу научиться. Что бы ни было, что бы ни случилось, все мои попытки найти свое место в жизни, принять в ней участие — в общественной жизни или в личной — заканчиваются одним и тем же: из бассейна тут же выпускают воду. Не успел забрезжить шанс стать профессором и читать лекции в университете, и я добиваюсь этого всеми силами, как университет закрывают. Только я предвкушаю приятную поездку за город, как машина выходит из строя. Я могу втиснуться в жизнь, или кто-то меня втиснет, но по сути дела я опять оступаюсь, падаю и не могу плыть, я просто не могу этому научиться. Это нужно ясно себе представлять. Такова моя жизнь. Я свободен, богат, невинен. Это ли не замечательный, совершенно безопасный лягушатник? Несомненно. Но опыт говорит мне, что и в глади самого невинного лягушатника я способен узреть иррациональную стихию бушующего океана. Так что я уж лучше посижу у края бассейна, сказал бы он Юдифи, и прыгать больше не стану. Я сижу у края моей собственной жизни.
Так Лео и продолжал жить дальше, ничего не меняя в своей жизни. Нечего было менять, потому что это вообще была не жизнь, и это не могло стать жизнью, как считал сам Лео. Он не сделался ни менее скромным, ни более скромным. Ему не хотелось ни большей роскоши, ни больших удовольствий, ни больших наслаждений только по той причине, что он мог их себе позволить, но не хотел отказываться и от намерения написать свой труд и изменить мир только потому, что в данный момент не было возможности как-то на него воздействовать. Он сидел в сторожке Левингера и работал. Он читал, делал выписки, что-то отмечал. Придет время, и он начнет писать. Книга. Его труд. Это он мог делать, совершенно отвернувшись от жизни. И если сейчас это вместо жизни, то потом это вольется в саму жизнь. И все изменится — жизнь, мир.
Тем временем крупные суммы кочевали по доброй половине земного шара, из Вены в Цюрих, Нью-Йорк и Сан-Паулу, вклады долевого участия переводились из этих городов в Мюнхен, Преторию, Токио, вследствие этого каким-то образом возникали интересы в Лондоне, Сантьяго-де-Чили и Монреале, речь шла о пакетах акций, валютных спекуляциях, срочных вкладах, долевом участии в фирмах, инвестициях в недвижимость и золото, речь шла о пшенице и зонтиках, меди и апельсиновом концентрате, банановом пюре и алмазах, керосине и прозрачных тканях. Лео понятия не имел, что происходит с его деньгами, всем этим распоряжался Левингер. Он доверял ему. Откуда-то, Лео не спрашивал откуда, он ежемесячно, без сбоев, получал определенную сумму, что-то вроде ренты, у одного денежного спекулянта, одного cambista, в центре, на улице Дирейта, где Лео во всякое время мог поменять всю сумму или ее часть по сегодняшнему курсу на крузейро. Черный курс был процентов на пятьдесят выше официального. Левингер, используя весь свой опыт и свои международные связи, приобретенные им, когда он был банкиром, организовал прибыльное вложение капитала Лео, не подозревая о том, что Лео самозабвенно изучает сейчас «Капитал» Маркса. А Лео мечтал о книге, которая выйдет в необъятный мир, не подозревая о том, что его состояние уже давно вышло в мир.
Венское наследство Лео и доход от продажи земель в Сан-Паулу преобразили жизнь Левингера. Старая акула финансового мира, делец, чувствующий себя как дома на всех мировых рынках капитала, которого обобрали бразильские военные всех рангов и ведомств, как политически неблагонадежного, смог теперь, после помидорного интермеццо, вновь почувствовать себя директором банка, — единственным клиентом и акционером которого был Лео. Все его время, все силы, все знания были брошены на это. Грядки с помидорами пришли в запустение. Через некоторое время он уже вообще не мог вспомнить, в какой части огромного сада они раньше находились. Помидоры. Их покупают на рынке, это дело кухарки. И так просто их в миску не кладут, сначала их надо, естественно, бланшировать и очистить от кожуры.
И с бесконечными увещевающими напоминаниями, что «уже завтра все может быть кончено», что «завтра военные уйдут», что Лео «должен быть готов к завтрашнему дню», с вечным «завтра», которым Левингер, словно помидорную рассаду, орошал Лео, — было покончено. Левингер стал говорить «скоро», «потом», «час настанет» и наконец вообще перестал об этом говорить. Диктатура, казалось, пришла на века и была при этом очень молода по сравнению с диктатурами Салазара[18] и Франко.[19] Левингеру это было безразлично, ибо деловым операциям, на которые он тратил все свои силы, диктатура никак не мешала, даже наоборот. Он чувствовал себя спокойно, используя криминальную обстановку в экономике, для которой диктатура создавала самые благоприятные условия, да еще умудрялся играть на инфляции, которую спровоцировали военные в Бразилии, так что еще получал дополнительную прибыль.
А поскольку Левингер успешно представлял интересы Лео в системе международной общественной иерархии, его очень скоро начала волновать личная жизнь Лео. Ты ни разу не знакомил меня ни с одной твоей подружкой, сын мой, а между тем ты находишься уже в том возрасте, когда давно пора подумать о женитьбе. У тебя есть подружка? Почему ты ее ни разу к нам не пригласишь? Или может быть у тебя, — он натянуто улыбнулся, словно насильно раздвинул пальцами уголки рта — такой большой выбор, что ты не знаешь, на ком остановиться? Ты можешь быть со мной откровенен, сын мой. Внуки, то есть, я хотел сказать — дети — очень обогащают жизнь, это цель, смысл, сразу ясно, для кого ты работаешь. У меня по этому поводу — неважно, ты должен, я имею в виду, ты можешь, ты вполне можешь довериться моему непредвзятому мнению, моему жизненному опыту, моему… почему бы тебе не пригласить как-нибудь свою подружку?
Для Лео ужины у дядюшки Зе сделались со временем обузой, подобной принудительному посещению родителей. Это был отец, которого любишь, которого избегаешь, на которого полагаешься и которого обманываешь. Лео не испытывал страха. Но он не сомневался в том, что придется изобрести убедительную ложь. Уж чего он ни в коем случае не хотел допустить, так это того, чтобы гостиная Левингера отныне наполнялась чьими-нибудь дочерьми, Левингер вполне мог пойти на это, и он начнет перебирать невест, пока одна из них не западет ему в душу, исключительно для блага Лео, и Лео так явственно представил себе эту возможность, а потом подумал, что сила воображения людей относительно будущего мощнее, чем их способность вспоминать прошлое, кстати, хорошая тема для статьи, подумал он, потом стал размышлять, верна ли эта мысль, потом решил: чушь! и спросил себя…
Почему ты не отвечаешь, сын мой?
Лео посмотрел на дядюшку Зе, отложил все свои размышления на потом, теперь надо действовать быстро, гостиная, набитая потенциальными невестами, — только не это, надо как-то увильнуть, срочно нужна убедительная ложь. У него, сказал Лео, действительно есть подруга, и он бы не прочь жениться на ней. Ее зовут Юдифь. К сожалению, сейчас он не может познакомить с ней дядюшку Зе, потому что сейчас она учится в Вене. Но она уже скоро закончит университет и приедет в Бразилию, тогда он их обязательно познакомит, обязательно.
Лео было больно говорить об этом, ведь он сам желал бы, чтобы его ложь оказалась правдой. Потому-то ему сразу на ум и пришла эта версия. Левингер спросил, что она изучает, он попросил Лео описать ее внешность, рассказать о ней и очень скоро убедился в том, что Лео действительно безумно влюблен в эту Юдифь. Это заставило Левингера удержаться пока от всех благонамеренных попыток сосватать его, и Лео получил временную отсрочку. Полгода, может быть год или два, а там, глядишь, Левингер и сам об этом забудет, а если нет, то Лео как-нибудь по-новому обставит свою ложь и отвоюет новую отсрочку, а еще через пару лет, кто знает, все как-нибудь обойдется.
Кино, бары, бессмысленные развлечения в Бока, время от времени ужины у дядюшки Зе, встречи у него в гостиной, иногда — выходные в Гуаруже. В остальное время — чтение, выписки, заметки, попытки писать, неудачи, новые выписки. Мысли Лео все время возвращались к Юдифи, и он ощущал такую острую боль, что ему приходилось работать, стараясь заглушить эту боль, ослабить ее, боль знала свою меру, она не была чрезмерно сильна, а ведь она могла и оглушить его, и тогда бы бескрайность этой боли сделала детской забавой все, чем он занимался. В то же время Лео был счастлив, он был свободен, независим, защищен, у него были свои маленькие удовольствия, и поскольку он ни в чем не нуждался, то мог вложить свое ощущение счастья в работу, и оно обращалось радостью творчества, но счастье было не настолько велико, чтобы оглушить его, ведь тогда все, что он делает, могло показаться ему слабым бессмысленным отголоском и бледной тенью сути.