Карен Бликсен - Прощай, Африка!
А когда наутро человек выглянул из своего круглого окошечка — так рассказ подходил к самой драматической развязке — что же он увидел? — Аиста!
Я рада, что мне поведали эту историю, и я вспоминаю ее в трудный час. Герой этой сказки был жестоко обманут, множество препятствий оказалось на его пути. Видно, он подумал: «Эк меня швыряет — то вниз, то вверх! Сплошное невезенье!» Должно быть, он никак не мог взять в толк, ради чего он терпит такие муки, он же не знал, что все это — ради аиста. Но он прошел все испытания, не забывая о цели, никакие несчастья не могли заставить его повернуть вспять и уйти восвояси; он прошел путь до конца, не теряя веры. И в награду за это судьба ему улыбнулась. Утром он увидел аиста. И тут, наверно, он от всей души расхохотался. В безвыходной ловушке, в темной яме, куда я теперь ввергнута, не таится ли очертание когтя неведомой птицы? И когда мой жизненный путь будет вычерчен до конца, увижу ли я — или другие люди — аиста?
Infandum, Regina, jubes renovare dolorerr[28]. Троя в огне, семь лет изгнания) гибель тридцати славных кораблей. Что из всего этого получится? «Непревзойденное изящество, возвышенное величие и чудесная нежность». Поневоле призадумаешься, когда читаешь вторую часть Символа веры Христианской Церкви — про Него, распятого за нас, страдавшего и погребенного, сошедшего в ад, а затем взошедшего на небеса и вновь грядущего со славою...
То вниз, то вверх, точь-в-точь как человек в той сказке. Что же из всего этого получится? Вторая часть «Верую» или Credo — символа веры, которую исповедует половина человечества.
Судьба Исы
В то время у меня был повар по имени Иса, очень умный и очень добрый старик. Однажды, когда я покупала чай и всякие специи в бакалейной лавке Маккиннона в Найроби, ко мне подошла маленькая востроносая женщина и сказала, что ей известно: Иса служит у меня; я подтвердила, что это так. «Но раньше он служил у меня, — сказала дама, — и я хочу, чтобы он вернулся». Я сказала, что мне очень жаль, но это невозможно. «Ну, это мы еще посмотрим, — сказала она. — Мой муж — правительственный чиновник. Пожалуйста, скажите Исе, как только придете домой, что он мне нужен, и если он не вернется, его отдадут в носильщики. Насколько я понимаю, — добавила она, — у вас предостаточно слуг, кроме Исы».
Я не стала говорить Исе об этом разговоре, и только на следующий день, к вечеру, вспомнила о нем, сказала Исе, что встретила его прежнюю хозяйку, и передала наш разговор. К моему удивлению, Иса страшно всполошился, перепугался, словом, пришел в отчаяние.
— О, почему же вы сразу мне не сказали, мемсаиб! — сказал он. — Это дама так и сделает, как она сказала, сегодня же вечером мне придется уйти от вас.
— Что за глупости, Иса! — сказала я. — Не думаю, что они могут так просто забрать тебя.
— Помоги мне Бог! — причитал Иса. — Боюсь, что уже слишком поздно.
— Но как же я останусь без повара, Иса? — спросила я.
— Все равно, — сказал Иса, — не быть мне у вас поваром, если меня отдадут в носильщики или я буду лежать мертвый — там долго не протянуть.
В то время все туземцы смертельно боялись службы в корпусе носильщиков, так что Иса и слушать меня не хотел. Он попросил меня одолжить ему керосиновый фонарь и ушел той же ночью в Найроби, увязав в узелок все свое земное достояние.
Почти год Иса не появлялся у нас на ферме. Раза два я видела его в Найроби, а как-то проехала мимо него по дороге в город. Он постарел, исхудал за этот год, лицо у него осунулось, а крупная голова поседела на макушке. При встрече в городе он не остановился, не заговорил со мной, но когда мы встретились на пустой дороге и я остановила машину, он поставил на землю клетку с курами, которую нес на голове, и сел, чтобы поговорить со мной.
Как и прежде, он был очень приветлив, но я видела, как он переменился. Мне трудно было войти с ним в контакт. Во время нашего разговора он был очень рассеян, словно мысли его блуждали где-то далеко. Судьба жестоко обошлась с ним, он был до смерти напуган, и ему пришлось прибегнуть к каким-то неведомым мне запасам сил, пройти через какие-то испытания, которые очистили его или сделали просветленным. Мне казалось, что я говорю со старым знакомым, который вступил послушником в монастырь.
Он расспрашивал меня, как идут дела на ферме, полагая, по привычке всех туземных слуг, что в его отсутствие другие слуги вели себя по отношению к белым господам скверно, хуже некуда. — Когда же кончится война? — спросил он меня.
Я ответила, что, как я слыхала, конец уже близко. — Ну, если она затянется еще лет на десять, я совсем позабуду, как готовить блюда, которые вы любите.
Оказалось, что этот маленький старичок из племени кикуйю думает так же, как знаменитый Брилла Саварен, который сказал, что если Французская революция продлится еще пять лет, то искусство готовить хорошее рагу из цыплят будет навсегда утрачено.
Я поняла, что Иса больше всего жалеет не себя, а меня, и чтобы избавиться от его сочувствия, я спросила, как он сам поживает. Он немного помолчал, обдумывая мой вопрос, словно ему приходилось созывать свои мысли откуда-то из дальней дали, прежде чем ответить.
— Помните ли, мемсаиб, — сказал он наконец, — вы говорили, как тяжело волам ходить в упряжке у индийцевлесопромышленников, изо дня в день, без единого дня отдыха, какой вы даете волам на ферме? Так вот, у этой хозяйки мне живется, как тем волам у индийцев.
Иса не смотрел мне в глаза, вид у него был немного виноватый — ведь туземцы особой жалости к животным не испытывают, и то, что я говорила про волов у индийцев-лесопромышленников, могло тогда показаться ему весьма неубедительным. То, что ему пришлось испытать это, так сказать, на собственной шкуре, чтобы понять, казалось ему совершенно непостижимым.
Во время войны меня очень раздражало, что все письма, которые я получала или писала, вскрывает маленький сонный цензор-швед в Найроби. Конечно, он абсолютно ничего предосудительного в них найти не мог, но, как мне кажется, в его унылой жизни эти письма были единственным развлечением, и он читал мои письма, как романы, что печатаются в журналах, из номера в номер. В своих письмах я стала нарочно угрожать, что буду жаловаться на этого цензора после окончания войны. Когда война окончилась, он, должно быть, вспомнил эти мои угрозы, а может, наконец, пробудился и раскаялся — как бы то ни было, он послал гонца ко мне на ферму — сообщить о заключении перемирия. Когда гонец прибежал, я была дома одна; я ушла в лес. Там стояла глубокая тишина, и странно было думать, что на фронтах во Франции и во Фландрии стоит такое же затишье — все выстрелы умолкли. И в этой тиши казалось, что Европа и Африка как-то сблизились, и по лесной дороге можно дойти до Вайми Ридж. Подходя к дому, я увидела, что кто-то ждет у дверей. Это был Иса со своим узелком. Он сразу заявил, что вернулся ко мне и принес мне подарок.
Оказалось, что он принес мне картину в рамке под стеклом, и на ней пером, тушью, нарисовано дерево, и каждый листик на нем — а их было, наверно, больше статщательно раскрашен светло-зеленой краской. И на каждом листочке крошечными арабскими буквами красной тушью было написано одно слово. Я решила, что это цитаты из Корана, но Иса не мог мне объяснить, что там написано, и только протирал стекло рукавом, твердя, что подарок очень хороший. Он сказал, что заказал эту картину в год тяжких испытаний, постигших его, и рисовал ее старый мулла-мусульманин из Найроби — как видно, старик долгие часы сидел над этой кропотливой работой. Иса больше не покидал меня до самой своей смерти.
Игуана
В резервации мне иногда попадались игуаны — эти огромные ящерицы грелись на солнышке, лежа на плоских камнях, громоздившихся в русле реки. Они сотворены довольно уродливыми, зато окраска у них невообразимого великолепия. Они сверкают и искрятся, словно кучка драгоценных камней, или как витраж, вынутый из окна старинной церкви. Когда к ним подходишь поближе, и они убегают, над камнями фейерверком вспыхивают и улетают все оттенки лазури, изумруда и пурпура, и чудится, что эти краски остаются висеть в воздухе, как искрометный хвост кометы. Однажды я подстрелила самца игуаны. Я думала, что из его пестрой шкурки можно сделать какие-нибудь красивые вещи. Но случилось нечто странное, и этого мне никогда не забыть. Пока я подходила к камню, на котором лежала убитая мной ящерица, с ней произошла поразительная перемена: не успела я сделать несколько шагов, как ослепительно яркая шкурка стала выцветать, бледнеть у меня на глазах, и когда я коснулась ящерицы, она уже стала серой и тусклой, как кусок асфальта. Значит, только живая, пульсирующая кровь рождала этот блеск во всей его красе. А когда жизнь угасла и душа отлетела, мертвая игуана лежит, как мешок с песком.
С тех пор мне не раз случалось, образно выражаясь, подстрелить игуану, и я вспоминала ту, в резервации. Както в Меру я увидела на одной молоденькой туземке браслет — кожаный ремешок дюйма в два шириной, на котором были нашиты очень мелкие бирюзовые бусинки, игравшие зелеными, голубыми и ультрамариновыми отблесками. Браслет был поразительно живой, казалось, это существо дышит у нее на руке; мне так захотелось получить его, что я послала Фараха купить его у девушки. Но как только я надела его на руку, он испустил дух. Он превратился в дешевую, ничтожную, продажную финтифлюшку. Его делали живым существом игра красок, сочетание бирюзового цвета с «negre»[29] — с атласным, очаровательным черно-коричневым цветом торфа или чернолаковой керамики, с гладкой кожей негритянки.