Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника.
Обед... под его неясными очертаниями скрывалась динамика, он изобиловал необузданными крещендо, был пронизан противоречивыми чувствами, смазан, как текст, вписанный в другой текст... Вацлав на своем месте подле Гени — видимо, разговорился с ней и «подмял авторитетом», поскольку оба ежеминутно оказывали друг другу знаки внимания, она облагородилась и он облагородился — оба благородные. Что касается Фридерика — то он, как всегда разговорчивый, компанейский, явно был отодвинут на задний план Семяном, который непонятно как завладел ситуацией... да-да, еще больше, чем когда он явился в первый раз, мы были послушны ему и внутренне напряжены в ожидании его волеизъявлений, самых незначительных желаний, начинавшихся в нем просьбой и оканчивавшихся в нас приказом. Я же, знавший, что это его убожество со страху одевается в былую, исчезнувшую властность, смотрел на происходящее как на фарс! Поначалу все маскировалось добродушием офицера с восточных окраин, чуть-чуть казака, чуть-чуть забияки — но потом у него через все поры полезли сумрачное настроение, угрюмость, и это его холодное апатичное безразличие, которое я заметил в нем еще вчера. Он становился все угрюмее и отвратительнее. В нем должен был завязываться невыносимый узел, когда он со страху входил в роль прежнего Семяна, которым он уже не был, которого он боялся больше, чем нас, с которым он уже не мог справиться, в роль того, прошлого, «более опасного» Семяна, сутью которого было приказывать людям и пользоваться ими, умерщвлять человека при помощи человека. «С вашего позволения, вот этот лимончик» — звучало вполне добродушно, с мягкими интонациями восточных окраин, даже слегка по-русски, но, отмеченное где-то в глубине непочтением к существованию других, начинало выпускать когти и, чувствуя это, он боялся, а по мере роста его страха росла исходившая от него опасность. Я знал, что Фридерик должен был тоже почувствовать это одновременное нарастание в одном лице опасности и испуга. Но игра Семяна не стала бы неудержимой, если бы с ним не сыгрался Кароль, сидевший на другом конце стола, и не поддержал бы его властности всем своим существом.
Кароль ел суп, мазал хлеб маслом — но Семян моментально возвысился над ним, как и в первый раз. Парень снова оказался под господином. Его руки стали ловкими, как у солдата. Все его невыросшее существо сразу и легко поддалось Семяну, поддалось и отдалось — и если он ел, то лишь затем, чтобы служить ему, если мазал хлеб, то с его разрешения, а голова его сразу подчинилась своими коротко остриженными и мягко клубившимися надо лбом волосами. Он ничем не показывал этого — он просто стал таким — как будто его изменило другое освещение. Семян, возможно, и не осознавал, но между ним и пареньком сразу же установились какие-то отношения, и его тьма, эта неприязненная туча, пропитанная властностью (правда, теперь — только одним ее видом) начала искать Кароля и сгущаться над ним. Этому способствовал Вацлав, благородный Вацлав, сидевший рядом с Геней... справедливый Вацлав, требующий любви и добродетели... он смотрел, как вожак темнел парнем, а парень — вожаком.
Он — Вацлав — обязан был почувствовать, что все оборачивается против того уважения, которое он защищал и которое защищало его — ибо между парнем и вожаком создавалось не что иное, как пренебрежение, и в первую очередь — пренебрежение смертью. Разве парень со всеми своими с потрохами не отдавался вожаку только лишь потому, что тот не боялся ни умереть, ни убить, что и делало его господином над другими людьми? А следом за таким пренебрежением жизнью и смертью шли все прочие возможные девальвации, целые океаны обесценения, и мальчишеская способность пренебрегать сплавлялась воедино с угрюмым властным безрассудством другого — они подкрепляли друг друга, потому что не боялись ни смерти, ни боли, один — потому что еще мальчик, другой — потому что вожак. Вопрос обострился и вырос, потому что искусственно вызываемые явления более неуправляемы, а Семян всего лишь строил из себя вожака, причем со страху, чтобы спастись. И этот липовый вожак, преображавшийся чрез подростка в вожака настоящего, душил его, угнетал, терроризировал. Фридерик должен был улавливать (я-то знал) резкий рост напряжения в тройке — Семян, Кароль, Вацлав — предвещавший возможность взрыва... в то время, как она, Геня, спокойно склонялась над тарелкой.
Семян ел... чтобы показать, что он уже может есть, как все... и пробовал очаровать этим своим степным шармом, который был однако отравлен его трупным холодом и который, достигая Кароля, моментально превращался в насилие и кровь. Фридерик все это видел. И тогда вот что произошло: Кароль попросил стакан, и Генька подала ему — и, возможно, этот момент перехода стакана из рук в руки был немного, самую малость, затянут, могло показаться, что она на долю секунды опоздала оторвать руку. Могло быть, могло, но было ли? Незначительная улика опустилась на Вацлава дубиной — он сделался серым — а Фридерик скользнул по ним равнодушным взглядом.
Подали компот. Семян замолк. Теперь он сидел все более и более неприязненный, как будто у него закончились любезности и как будто он уже окончательно отказался от попыток понравиться, завидев перед собой настежь распахнутые врата ужаса. Он был холоден. Геня начала играть вилкой, и так получилось, что Кароль тоже дотронулся до своей вилки — собственно говоря, было неизвестно, играет он ею или только дотрагивается, могло это быть чисто случайным, ведь вилка была у него под рукой — однако Вацлав снова стал пепельного цвета — неужели это случайность? Но ведь, конечно, это могло быть случайностью — причем такая ерунда, что почти совсем незаметно. Впрочем, не было также исключено... а вдруг как раз эта мелочь допускала их флирт, ах, легкий, легонький, столь микроскопический, что (девушка) могла предаваться ему с (мальчиком), не нарушая своей добродетели перед женихом — впрочем, это было совершенно неуловимо... И разве не эта легкость прельщала их тем, что даже самое незначительное движение их рук бьет по Вацлаву как удар — может они не могли удержаться от игры, которая, будучи почти ничем, была одновременно — в Вацлаве — жутким погромом. Семян допил компот. Если Кароль и в самом деле раздразнивал Вацлава, ах, может неосознанно даже для него самого, то по крайней мере не нарушал этим своей верности Семяну, другими словами, он забавлялся, как готовый умереть солдат, легкомысленно. Но и это было отмечено странной развязностью, проистекающей из ненатуральности, потому что поигрывание вилками было лишь продолжением представления на острове, новый флирт между ними был таким же «театральным», как и прежний. Таким образом, я оказался за столом между двумя мистификациями, еще более напряженными, чем все то, на что была способна действительность. Ненастоящий вожак и ненастоящая любовь.
Обед закончился. Стали выходить из-за стола.
Семян подошел к Каролю:
— Эй, ты... щенок... — сказал он.
— Чего надо? — ответил осчастливленный Кароль.
Офицер обратил на Иполита неприятно холодный блеклый взгляд. — Поговорим? — процедил он сквозь зубы.
Я хотел присутствовать при их разговоре, но он сдержал меня отрывистым «Без вас»... Что это? Приказ? Он что, забыл что ли наш разговор ночью? Но я уступил его пожеланию и остался на веранде, а он с Иполитом удалился в сад. Геня была рядом с Вацлавом и взяла его под руку, как будто между ними ничего такого не было, и она снова верна ему, но при этом стоявший у открытой двери Кароль оперся на нее рукой (его рука — на двери, ее рука — на Вацлаве). И тогда сказал жених невесте: «Пойдем, пройдемся», на что она ему эхом ответила:»Пойдем». Они пошли аллеей, а Кароль остался как не поддающаяся пониманию шутка... Не отрывая глаз от молодых и Кароля, Фридерик пробурчал:»Издевательство!» На что он получил в ответ мою еле заметную улыбку... адресованную только ему.
Четверть часа спустя Иполит вернулся и пригласил в кабинет.
— С ним надо кончать, — сказал он. — Сегодня же ночью надо все решить. Требует!
И опустившись на софу, повторил самому себе, чувственно закрывая глаза: — Требует!
Оказалось, что Семян снова потребовал коней — но на сей раз это была не просьба — о, нет, это было нечто такое, от чего Ип долгое время не мог прийти в себя. — Господа, да он просто жулик! Это убийца! Ему понадобились кони, а я сказал, что сегодня у меня нет, может завтра... и тогда он пальцами сжал мне руку, захватил мою руку пальцами и сжал, говорю я вам, ну прямо как убийца... и сказал, что если до завтра, до 10 утра коней не будет, то...
Так надавил! — сказал он испуганно. — Сегодня же ночью надо все сделать, потому что завтра я буду обязан дать ему коней.
И тихонько повторил:
— Буду обязан.
Этого я не ожидал. Видимо, Семян не выдержал в той роли, которую мы ему вчера придумали, и вместо того, чтобы поговорить рассудительно, успокаивающе, он разговаривал в приказном тоне... видимо, на него напал и затерроризировал экс-Семян, тот, опасный, которого он вырвал из себя во время обеда, и оттого в нем родилась угроза, приказ, давление, жестокость (которым он не мог противостоять, потому что боялся их больше, чем кто бы то ни было)... Довольно того, что он снова стал грозным, но по крайней мере то было хорошо, что я уже не чувствовал себя, как тогда ночью в комнате, единственным ответственным за него, однако передал дело Фридерику.