Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника.
— Да вы успокойтесь. Это все нервы.
— Хотите меня прикончить?
— Ну это слишком.
— Не такой уж я глупый. Да, я провалился... Но беда в том, что я им открылся со своими страхами, что они уже знают. Пока я не боялся, они меня не опасались. А теперь, когда я боюсь, я стал представлять для них опасность. Понимаю. Мне нельзя верить. Но я обращаюсь к вам как к человеку. Я принял такое решение: встать, прийти к вам и поговорить начистоту. Это мой последний шанс. Я пришел к вам просто потому, что у человека в моей ситуации нет иного выхода. Вы только послушайте меня, здесь какой-то порочный круг. Вы боитесь меня, потому что я боюсь вас, я боюсь вас, потому что вы боитесь меня. Я могу из него выбраться только прыжком, и поэтому — бац — являюсь к вам ночью, хоть мы и не знакомы... Вы — интеллигентный человек, писатель, так поймите меня, протяните руку, помогите выбраться отсюда.
— Что я должен сделать?
— Пусть они позволят мне уехать. Разойтись с ними. Я только о том и мечтаю. Чтоб разойтись с ними. Выйти из игры. Я бы пешком ушел, но ведь вы того и гляди схватите меня где-нибудь в чистом поле и... Вы убедите их, чтоб они мне позволили уехать, что я больше никому ничего не сделаю, что мне все уже во где, что не могу больше. Я хочу, чтоб меня оставили в покое. В покое. И как только мы расцепимся, проблемы сразу исчезнут. Прошу вас, сделайте это, я вас прошу, потому что, понимаете, не могу больше... Или вот что: помогите мне убежать. Я к вам обращаюсь, потому что не могу в одиночку противостоять вам, как изгой, подайте мне руку, не оставляйте меня в такую минуту. Пусть мы не знакомы, но я вас выбрал. Я к вам обращаюсь. Зачем вы хотите меня преследовать, если я уже безопасен, — все, баста! Всему конец.
Неожиданное «но» в личности этого человека, вдруг начавшего трястись... что сказать ему? Я еще был полон Вацлавом, а тут этот человек, изрыгающий «хватит, хватит, хватит»! и молящий о пощаде. Как вспышкой, передо мною вдруг озарилась вся фатальность проблемы: я не мог оттолкнуть его, ибо теперь его смерть усиливалась его дрожащей жизнью. Он пришел ко мне, стал близким и, вследствие этого, огромным, а его жизнь и смерть громоздились теперь передо мной, устремленные в небо. Но вместе с тем, появившись, он отрывал меня от Вацлава и возвращал службе, нашей операции под предводительством Иполита, и становился всего лишь объектом нашей активности... и вот в качестве объекта он был выброшен, исключен из нашего числа, и я не мог ни принять его, ни договориться с ним, ни даже поговорить с ним серьезно, я должен был сохранять дистанцию и, не подпуская его к себе, прибегать к маневру, к политике... поэтому на какое-то время дух мой стал на дыбы, словно конь перед непреодолимой преградой... потому что он взывал к моей человечности и приближался ко мне как к человеку, а я не имел права видеть в нем человека. Что я мог ему ответить? Главное — не подпускать его к себе, не позволить, чтобы он пронял меня! — Понимаете, — сказал я ему, — идет война. Страна оккупирована. Оставлять ряды в этих условиях — непозволительная роскошь, каждый друг друга должен подстраховывать, и вы об этом знаете.
— Это значит, что... Вы действительно хотите... со мной поговорить?
Он сделал паузу, как бы любуясь молчанием, которое разделяло нас все больше и больше. — С вас, — спросил он, — никогда с вас штаны не спадали?
Я снова не ответил, еще больше увеличивая дистанцию. — Слышите, — сказал он страдальчески, — с меня все упало, я без всего. Поговорим без обиняков. Если уж я прихожу к вам ночью, как незнакомец к незнакомцу, то поговорим без всего этого, согласны?
Он умолк и стал снова ждать, что я скажу. А я ничего не говорил.
— Мне все равно, какого мнения вы обо мне, — добавил он апатично. — Но я выбрал именно вас — либо как своего спасителя, либо как губителя. Что предпочитаете?
Тогда я неприкрыто соврал ему — неприкрыто как для меня, так и для него — и этим окончательно выбросил его из нашей среды: — Я ничего не знаю относительно угрозы вам. Это экзальтация. Нервы.
Это его как подкосило. Он ничего не ответил — но и не двигался, не уходил, оставаясь... безразличным. Я, похоже, отнял у него возможность уйти. Мне подумалось, что противостояние может длиться часами, что он так и не двинется, да и зачем ему было двигаться — он останется... отягощая меня своим присутствием. Непонятно было, что с ним делать — а он не мог мне помочь, потому что я его отторгнул, выбросил, оставшись перед ним без него — один... Как будто он был у меня в руках. И между мной и ним не было ничего, кроме безразличия, холодной неприветливости, отвращения, он был мне чужд, отвратителен! Собака, лошадь, курица, даже червяк были мне более симпатичны, чем этот мужчина в годах, преждевременно состарившийся, вся жизнь которого была написана у него на лбу — мужчина не переносит мужчины! Нет ничего более отвратительного для мужчины, чем другой мужчина — здесь, ясное дело, речь идет о мужчинах в возрасте, с написанной на лбу биографией. Нет, он не привлекал меня! Не был в состоянии снискать мое расположение. Не мог покорить меня. Не мог нравиться! Он отталкивал меня как своим духовным содержанием, так и телесной формой — подобно Вацлаву, только еще больше — отталкивал меня, как я отталкивал его, и мы готовы были столкнуться рогами, как два старых тура — а то, что и я своей поношенностью был ему отвратителен, рождало во мне еще большее к нему отвращение. Вацлав — а теперь вот и он — оба мерзкие! И я с ними! Мужчина может вытерпеть другого мужчину, только отказываясь от себя, лишь жертвуя собой ради чего-то — ради чести, идеала, народа, борьбы... Но мужчина как таковой — это кошмар!
Но ведь это он меня выбрал, это он обратился ко мне — и теперь не отступал. Стоял передо мною. Я кашлянул, и кашель сообщил мне, что положение становилось все труднее. Его смерть — хоть и отталкивающая — была сейчас в шаге от меня, как нечто неотвратимое.
Я мечтал только об одном — чтобы он ушел. С мыслями я соберусь потом, но сначала пусть он уйдет. Почему мне было не сказать, что я согласен, и что помогу ему? Ведь это меня ни к чему не обязывало, ведь я всегда мог отступить от данного мною слова хитрым маневром — то есть если бы я решился его погубить и обо всем рассказал бы Иполиту — более того, в интересах нашего дела, в интересах нашей группы было бы даже полезно втереться к нему в доверие и манипулировать им. Это если бы я решил погубить его... Что стоит наврать тому, кого собираются убить?
— Послушайте. Первым делом надо взять себя в руки. Это самое важное. Спускайтесь завтра к обеду. И скажите, что у вас был нервный кризис, что он уже проходит, что скоро вы снова будете в форме. Вы только сделайте вид, что все прошло. Я тоже со своей стороны поговорю с Иполитом и постараюсь как-нибудь устроить ваш отъезд. А теперь возвращайтесь к себе, сюда могут прийти...
Говоря это, я не имел понятия, о чем говорю. Правда это или вранье? Помощь или предательство? Потом разберемся, а теперь пусть уходит! Он встал и выпрямился, а я не заметил в нем ни проблеска надежды, ничто, абсолютно ничто в нем не дрогнуло, он не пытался ни благодарить, ни хотя бы сойтись во взглядах... зная заранее, что все зря и что ему остается только быть, быть таким, каков он есть, существовать этим своим неблагодарным, постылым существованием — прекращение которого оказалось бы еще более отвратительным. Своей жизнью он лишь шантажировал... о, как в этом он отличался от Кароля!
Кароль! После его ухода я сел писать письмо Фридерику. Это был рапорт — реляция о двух ночных посещениях. А по сути — документ, в котором я недвусмысленно соглашался на совместные действия. Давал письменное согласие. Вступал в диалог.
11
На следующий день Семян вышел к обеду.
Я встал поздно и спустился как раз когда садились к столу — и вот тогда показался Семян, гладко выбритый, напомаженный и благоуханный, а из кармашка выглядывал носовой платок. Это было появление трупа — ведь мы его умерщвляли беспрестанно в течение двух дней. Однако труп с кавалерийской грацией поцеловал даме ручки и, поприветствовав всех, сообщил, что «уже начинает проходить недомогание, которое его чуть не...», и что ему стало лучше — что ему надоело киснуть одному наверху, «когда вся семья в сборе». Иполит собственноручно пододвинул ему стул, быстро поставили приборы, вернулось — как будто ничего и не было — наше к нему почтение, и он уселся — такой же значительный и подавляющий своим превосходством, каким он предстал перед нами в первый вечер. Подали суп. Он попросил водки. Все это стоило ему — трупу — приличных усилий: говорить, есть, пить, и все выдиралось насилием над его всемогущим нежеланием, вырывалось лишь силой страха. «Аппетит у меня пока еще не того... но супчика отведаю». «Я бы водочки сейчас опрокинул, если позволите».
Обед... под его неясными очертаниями скрывалась динамика, он изобиловал необузданными крещендо, был пронизан противоречивыми чувствами, смазан, как текст, вписанный в другой текст... Вацлав на своем месте подле Гени — видимо, разговорился с ней и «подмял авторитетом», поскольку оба ежеминутно оказывали друг другу знаки внимания, она облагородилась и он облагородился — оба благородные. Что касается Фридерика — то он, как всегда разговорчивый, компанейский, явно был отодвинут на задний план Семяном, который непонятно как завладел ситуацией... да-да, еще больше, чем когда он явился в первый раз, мы были послушны ему и внутренне напряжены в ожидании его волеизъявлений, самых незначительных желаний, начинавшихся в нем просьбой и оканчивавшихся в нас приказом. Я же, знавший, что это его убожество со страху одевается в былую, исчезнувшую властность, смотрел на происходящее как на фарс! Поначалу все маскировалось добродушием офицера с восточных окраин, чуть-чуть казака, чуть-чуть забияки — но потом у него через все поры полезли сумрачное настроение, угрюмость, и это его холодное апатичное безразличие, которое я заметил в нем еще вчера. Он становился все угрюмее и отвратительнее. В нем должен был завязываться невыносимый узел, когда он со страху входил в роль прежнего Семяна, которым он уже не был, которого он боялся больше, чем нас, с которым он уже не мог справиться, в роль того, прошлого, «более опасного» Семяна, сутью которого было приказывать людям и пользоваться ими, умерщвлять человека при помощи человека. «С вашего позволения, вот этот лимончик» — звучало вполне добродушно, с мягкими интонациями восточных окраин, даже слегка по-русски, но, отмеченное где-то в глубине непочтением к существованию других, начинало выпускать когти и, чувствуя это, он боялся, а по мере роста его страха росла исходившая от него опасность. Я знал, что Фридерик должен был тоже почувствовать это одновременное нарастание в одном лице опасности и испуга. Но игра Семяна не стала бы неудержимой, если бы с ним не сыгрался Кароль, сидевший на другом конце стола, и не поддержал бы его властности всем своим существом.