Витольд Гомбрович - Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника.
— Разумеется. Любит.
— Нет, вы подождите! Я знаю, что вы хотите сказать: происходившее там — из другой оперы, и к любви отношения не имеет. В том-то и дело! Именно потому то, с чем я столкнулся... варварски аморально, исключительно изощренно в своей злобности — трудно понять, по какому дьявольскому наущению могло так произойти. Если бы она изменяла мне с другим мужчиной...
— А то — моя невеста путается с каким-то там, — он внезапно сменил тон и посмотрел на меня. — Что это значит? Чем мне защищаться? Что мне делать?
— Путается с кем-то не из... — добавил он, — и таким странным способом... исключительным... необычным... который задевает меня, пробирает, знаете, я чувствую этот вкус, улавливаю его... Поверите ли, я на основании того, что мы видели, мысленно реконструировал все, что между ними могло быть, всю гамму их отношений. И это так... эротически гениально, что даже не знаю, как они дошли до этого! Это как во сне! Кто это придумал? Он или она? Если она — то она гениальный художник!
Он помолчал.
— И знаете, что мне кажется? Что она ему не отдавалась. И это ужаснее, чем если бы они сожительствовали друг с другом. Безумие так думать, а? Но с другой стороны! Ведь если бы она отдалась ему, то я мог бы защищаться, а так... не могу... и возможно, что не отдаваясь ему, она принадлежит ему еще больше. Ибо все, что происходит между ними, происходит иначе, иначе! Это какое-то другое! Другое!
О! Лишь одного он не знал. А именно: виденное им на острове делалось для Фридерика и самим Фридериком — было своего рода ублюдочным творением, зачатым и рожденным ими с Фридериком. И какое удовлетворение — держать его в неведении, его, не имеющего понятия о том, что тот, кому он изливает душу, находится на противоположной стороне, вместе с уничтожающей его стихией. Во всяком случае, это была не моя стихия (она — слишком молода для меня). Во всяком случае, я был не их, а его приятелем и, разрушая его, я, собственно говоря, разрушал самого себя. Но что за удивительная легкость!
— Это все война, — сказал он. — Это все война. Но почему я должен воевать со щенками? Один мою мать убил, а другой... Нет, это слишком, немножко чересчур. Это уже крайность. Хотите знать, что я буду делать?
Я не ответил, и он повторил, акцентируя каждое слово:
— Вы хотите знать, что я буду делать?
— Я вас слушаю. Говорите.
— Я не уступлю ни на йоту.
— Понятно.
— Не позволю соблазнить ни ее, ни себя.
— Как вы это себе представляете?
— Я сумею настоять на своем и сохранить все свое. Я люблю ее. Она любит меня. Только это важно. Все остальное должно уйти на второй план, должно потерять смысл, потому что я так хочу. Я сумею захотеть. Знаете, а я, собственно говоря, не верю в Бога. Моя мать была верующей, я — нет. Но я хочу, чтобы Бог был. Хочу — и это важнее, чем простая убежденность в его существовании. И теперь я сумею захотеть и встану на защиту своих истин, своей нравственности. Я призову Геню к порядку. До сих пор я не говорил с ней об этом, но завтра же поговорю и призову к порядку.
— И что же вы ей скажете?
— Я сам веду себя прилично и ее заставлю вести себя прилично. Я веду себя уважительно — я уважаю ее и заставлю ее уважать меня. Я так поведу себя по отношению к ней, что она не сможет отказать мне в своем чувстве и своей верности. Я верю, что уважение, почтение, понимание, — что все это обязывает. И по отношению к этому молокососу я тоже поведу себя как надо. Сейчас вот только он вывел меня из равновесия — этого больше не повторится.
— Вы хотите строить дальнейшие отношения на... уважении?
— Вы буквально читаете мои мысли! Я их призову к «уважительному» поведению!
— Да, но «уважительность» берет начало от «важности». Важный — это тот, кто занимается самым важным. Но что является самым важным? Для вас может быть самое важное одно, а для них — другое. Каждый выбирает по своему разумению и мерит на свой аршин.
— Как это? Важный — я, а не они. Как они могут быть важными, если все это ребячество — чепуха — ерунда. Глупость!
— А если для них ребячество важнее?
— Что? Для них важнее должно быть то, что важно для меня. Что они могут знать? Я лучше знаю! Я их заставлю! Ведь не станете же вы возражать, что я весомее, чем они, что мои соображения должны иметь решающее значение.
— Минутку. Я думал, что вы считаете себя более важным из-за своих принципов... а теперь выходит, что ваши принципы весомее, потому что весомее вы. Лично вы. Как индивид. Как старший.
— Что в лоб, что по лбу! — воскликнул он. — Одно и то же! Простите великодушно. Эти излияния в столь поздний час. Большое спасибо.
Он вышел. Я со смеху покатывался. Потеха! Заглотал крючок и мечется, как рыба!
Ну и шутку же с ним сыграла наша парочка!
Терзался? Терзался? Ну да, терзался, не это было жирновато-утомленно-лысоватое терзание...
Очарование было на другой стороне. Поэтому и я был «по другую сторону баррикады». Все, что оттуда — пленительно и... способно покорить... очаровать... Тело.
Этот бык только делал вид, что стоит на страже нравственности, а на самом деле он пер на них всей своей тушей. Пер на них всем своим весом. Навязывал им свою нравственность по единственной причине, что нравственность была «его» — и была весомее, взрослее, развитей... эта нравственность мужчины. Силой навязывал!
Ну и бык! Я едва его переносил. Разве что... я сам не лучше, тоже вроде него? Ведь я — тоже мужчина... Вот о чем я думал, когда снова раздался стук в дверь. Я был уверен, что вернулся Вацлав — но то был Семян! Я раскашлялся прямо ему в лицо — чего не ожидал от себя!
— Простите за беспокойство, но я слышал голоса и знал, что вы не спите. Можно попросить воды?
Он пил медленно, мелкими глотками, на меня не смотрел. Без галстука, в расстегнутой рубахе, помятый — волосы, хоть и напомаженные, торчали — он ежеминутно запускал в них пальцы. Опорожнил стакан, но с уходом медлил. Стоял и теребил волосы.
— Какое хитросплетение! — пробурчал он. — Просто не верится!... Он встал поодаль, как будто меня здесь не было. А я умышленно хранил молчание. Он говорил вполголоса, будто и не мне вовсе.
— Мне нужна помощь.
— Чем могу быть полезным?
— Вы ведь знаете, что у меня сильнейший нервный срыв? — спросил он отрешенно, словно речь шла не о нем.
— Признаться... Не понимаю...
— Все же вы должны быть au courant, — засмеялся он. — Вы знаете, кто я. И что у меня срыв.
Он поправлял волосы и ждал моего ответа. Он мог ждать без конца, потому что задумался, или скорее сосредоточился на какой-то мысли, не думая ни о чем конкретном. Решив узнать, чего он хочет, я сказал ему, что я действительно au courant...
— Вы — симпатичный человек... Я там, рядом, уже больше не мог... в одиночестве... — и показал пальцем на свою комнату. — Как бы это сказать? Я решил, что надо к кому-нибудь обратиться. Вот решил — к вам. Может потому, что вы мне симпатичны, а может потому, что живем через стену... Я не могу дальше оставаться один. Не могу и все тут! Разрешите, присяду.
Он сел, движения его были как после болезни — осторожные, как будто он не вполне владел конечностями и ему приходилось заранее обдумывать каждый жест. — Я хотел бы знать, — сказал он, — тут что-то затевается против меня?
— С чего вы взяли? — спросил я.
Он решил рассмеяться, а потом сказал: — Простите, я бы хотел начистоту... но прежде всего я хотел бы объясниться, в каком качестве я к вам явился. Я должен вам вкратце изложить мою биографию. Не откажите выслушать. Хотя, впрочем, вы должны были много обо мне слышать. Вы слышали обо мне как о человеке смелом, даже, можно сказать, опасном... Ну да... Но совсем недавно меня охватило... Как сглазили. Такая вот штука. Неделю назад. Понимаете, сидел я при свете лампы, и вдруг мне приходит в голову такой вопрос: почему ты до сих пор не поскользнулся? А вдруг завтра ты поскользнешься и загремишь?
— Но ведь такие мысли должны были вас посетить не однажды?
— Разумеется, не раз! Но на этот раз на этом дело не кончилось — ибо мне в голову сразу же пришла другая мысль, что я, дескать, не должен так думать, потому что это могло бы меня ослабить, открыть, черт побери, сделать доступным опасности. Вот я и подумал, что лучше так не думать. А как только об этом подумал, то уж не мог отогнать от себя мысль, и так меня это схватило, что теперь я постоянно, постоянно должен думать, что я поскользнусь и что я не должен об этом думать, потому что поскользнусь, и опять все по новой. Понимаете, как меня схватило!
— Нервы?
— Нет, это не нервы. А знаете что? Это превращение. Превращение смелости в страх. Такое лечению не подлежит.
Он закурил. Затянулся, выдохнул. — Еще три недели назад у меня была цель, задание, я боролся, передо мной был объект, плохой ли, хороший, но был... Теперь ничего нет. Все с меня спало, как, простите, штаны. Теперь я только и думаю, чтобы со мной чего не случилось. Я прав. Тот, кто за себя боится, всегда прав! Хуже всего, что я прав, прав только теперь! Но чего от меня хотите вы? Я здесь уже пятый день сижу. Прошу коней — не дают. Держите меня как в тюрьме. Что вы хотите сделать со мной? Я в этой комнате наверху места себе не нахожу... Чего вы хотите?