Джеймс Миченер - Роман
— Очевидно, это лучший из подходов, но я не хочу навязывать тебе свое мнение. Ибо он имеет свою оборотную сторону. Конечно, велико искушение иметь всепонимающего наблюдателя, который не вмешивается не только в судьбу наблюдаемых им персонажей, но и в само течение жизни. Если без обиняков, Карл, то такие, как ты и я, при изложении сюжета предпочитают рассказчика, подобного самим себе, — никогда не женившегося, не имевшего детей, не служившего в армии, как правило, без определенного рода занятий, неизменно с безупречно чистыми руками, стоящего выше любого из тех, о котором они ведут речь, и в конечном счете ужасно скучного для того, чтобы провести с ним шесть дней, требующихся для прочтения романа. Если ты когда-то возьмешься писать такую книгу, то можешь избрать в качестве главного героя такого эстета, как мы, но в качестве наблюдателя в ней должен быть владелец магазина, изо всех сил пытающийся расплатиться с долгами, прежде чем послать своих троих детей учиться в университет.
Я прервал его своим глупым замечанием:
— Меня не интересуют владельцы магазинов!
— Тогда, боюсь, что твой роман тоже никого не заинтересует, — ответил он, а по другому поводу заметил: — Не думаю, что критикам следует пытаться писать романы.
— А почему нет?
— Потому что мы много знаем.
— Но писатели всегда пытаются выступать в роли критиков.
— И обычно оказываются слонами в посудной лавке.
В долгой дискуссии о том, какие темы считаются наиболее подходящими для романа, он высказал следующие соображения:
— Любые поступки, на которые только способен человек, могут быть темой романа.
— Вы действительно считаете, что любые?
— Я даже не могу представить себе тему, которую бы я отверг.
— Даже тему кровосмешения?
— В греческих трагедиях полно великих драм, связанных с кровосмешением. Причем: эта тема преподнесена с жаром, яростью и осуждением.
— Я плохо знаю греческие трагедии.
— Что ж, это лето может быть единственной возможностью нарушить табу, которое будет висеть над тобой впоследствии, когда дело дойдет до овладения скрытыми подтекстами в литературе.
Его вторым постулатом было:
— Любой роман, в основу которого положена абстрактная концепция, обречен на неудачу. Если приходится абстрагироваться, пишите эссе. В романе же пишите о людях, а не о прототипах. Если они у вас оказались запутавшимися в надуманной ситуации, то может статься, что у вас получилась просто сказка.
Почти в каждой дискуссии у меня возникало подозрение, что, стараясь научить меня всему, что знает сам, Девлан лелеет мысль о том, чтобы сделать меня своим преемником на поприще критики. Это подозрение усилилось, когда на десятый день он извлек замусоленную книжку в мягкой обложке:
— Вручаю тебе выпускной подарок, Карл. Теперь ты готов освоить ее в качестве руководства к действию.
Это было пространное эссе под названием «Мимесис» немецкого ученого Эриха Ауэрбаха, собравшего целый ряд образцов художественного повествования, начиная с доисторических времен и кончая Вирджинией Вулф. Автор тщательно проанализировал каждый стиль, указывая, где писатель преуспел и где подкачал.
— Ауэрбах проделал за тебя твою работу, — заметил Девлан, и, когда позднее я окунулся в нее, мне сразу стало ясно, что он имел в виду.
Когда подходил к концу одиннадцатый день нашего пребывания в Афинах, я сказал своему наставнику:
— Эти дни стали чудом, соединившим воедино отрывочные представления и противоречивые идеи. Вы подняли меня на новый уровень познания. Теперь я начинаю верить в то, что смогу быть профессором.
— Последние дни вполне подтверждают это, — заверил Девлан.
* * *Человек обретает мудрость двумя путями: при терпеливом накоплении знаний с их анализом и в результате божественного озарения, в одно мгновение высвечивающего целые века и континенты. Моя двухнедельная поездка из Рима в Афины была примером первого, а то, что произошло со мной на пятнадцатый день, стало поразительным воплощением второго.
Девлан увидел в туристическом агентстве, где получал деньги по дорожным чекам, объявление о том, что греческая комиссия по культуре пригласила гастролирующий немецкий театр дать спектакль «Агамемнон» по пьесе Эсхила, впервые поставленный на сцене еще в 458 году до нашей эры. В афише сообщалось, что спектакль будет проходить на открытом воздухе возле Акрополя на немецком языке, но греческие флейтисты и барабанщики будут аккомпанировать хору. Не раздумывая Девлан купил два билета на лучшие места и поспешил сообщить мне о выпавшей удаче увидеть одну из величайших мировых трагедий в такой столь подходящей для этого обстановке.
Услышав радостную новость, я отреагировал так, как Девлан, должно быть, ожидал:
— Где взять текст, чтобы познакомиться с пьесой?
— Я же сказал. Пьеса будет поставлена на немецком, Тебе в отличие от меня будет понятно каждое слово.
Но у него оказалась при себе книга, которой он, очень дорожил и где были современные переводы всех дошедших до нас трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида. Полным собранием греческой драматургии похвастать не могло ни одно издательство, ибо до нас дошло всего семь трагедий Эсхила, столько же, написанных Софоклом, и девятнадцать, принадлежащих Еврипиду.
Девлан, который и без того хорошо знал пьесы, особенно великую трилогию, начинавшуюся «Агамемноном», с удовольствием предоставил в мое распоряжение свою драгоценную книгу, сопровождавшую его во время прежних поездок по Греции, и я всю вторую половину дня читал и запоминал героев, которых должен был вскоре увидеть: Агамемнона — могущественного царя; Клитемнестру — его неверную жену; Эгисфа — царского кузена, ставшего любовником Клитемнестры во время долгого отсутствия Агамемнона на Троянской войне; Кассандру — прекрасную, но обреченную пророчицу, дочь Приама — разгромленного царя Трои, которую Агамемнон привез с войны в качестве наложницы.
Перед тем как отправиться в театр, я вернул антологию Девлану со словами:
— Теперь я готов. — И мы поехали слушать немецкую труппу.
Над холмами опускалась ночь, возможно, такая же, как и две тысячи лет назад, когда разворачивалось действие трагедии. Перед глазами публики, состоящей в основном из туристов, желавших увидеть греческую пьесу в естественных декорациях, предстала фигура дозорного, который лежал на крыше царского дворца, подавшись на локтях вперед. Когда сумерки стали сгущаться и сцена осветилась приглушенными огнями рампы, дозорный громко и отчетливо заговорил по-немецки. Слова звучали так же естественно, как если бы дело происходило на фестивале в Ланкастере. И я в то же самое мгновение принял немецкий в качестве языка древних греков и превратился в одного из них.
Долгий год, Атридов пес,Лежу на вышке, опершись на локоть, —И ведом стал мне круговратных звезд собор…А бессонный стражИ ныне ждет: не вспыхнет ли желанный знак,Урочный не займется ль вестовой пожар —Клич огненный из Трои: «Пал Приамов град!»[14]
Затем последовали пророческие слова, содержащие намек на скорую трагедию, готовую разразиться в обреченном доме Атреа:
Песней заунывноюОт сонной силы отчураться думаешь:Поешь — и плачешь, вспомнив про былые дни…Неладно в царском доме; подошла беда!..
Теперь сцена была объята заревом костра, полыхавшего за холмами. Троя пала! Греки торжествуют победу. Великий Агамемнон возвращается домой, овеянный славой. Но дозорный знает, что дома его ждет трагедия:
«Победа! Рухнул вражий кремль!..»Ей славу петь, а мне плясать предславие!За царский дом я трижды по шести очковЗдесь выиграл на вышке — ставку полную!Когда бы только цел и здрав вернулся сам!Цареву руку милую сожму ль в своей?О прочем ни полслова! Поговорка есть:Стал бык огромный на язык — Не сдвинешь. ВсеСказали б эти стены, будь у стен язык…Кто знает — понял; невдомек намек другим.
Сделав свое дело, дозорный исчез, и впервые в своей жизни я увидел одну из славных достопримечательностей греческой сцены — хор старцев, со скорбным видом вышедший вперед, чтобы своими сдержанными песнями и танцами под аккомпанемент флейт донести многочисленные сюжеты истории, необходимые для понимания предстоящего действия. Они поведали долгую и запутанную вереницу событий, охватывавшую последние десять лет, в течение которых члены дома Атрея отсутствовали в Греции, ожесточенно сражаясь у стен Трои. Среди множества непонятного самой печальной и непостижимой была участь любимой дочери царицы Клитемнестры — ослепительно прекрасной Ифигении, чей отец, царь Агамемнон, принес ее в жертву в гавани Авлиды, чтобы боги были благосклонны к его кораблям на пути к Трое: