Иван Шевцов - Любовь и ненависть
— Должно быть, потому, что Чубуков видел не Ковалева и Дину, с которыми он не знаком, а просто каких-то людей. Кто они были, он не знает. Потом мне не понятно, почему его должны были убивать, за что? Кому он мешал?
— Ковалев был талантливый ученый. Может, гениальный, — ответил Гришин, заметно волнуясь. — Он был накануне грандиозного открытия, которое могло сделать переворот в науке.
— Не вижу связи.
— У него было много врагов. И за пределами страны и в институте, — сказал Гришин.
— Я слышал, что он был тяжелым, неуживчивым, — рассудительно заметил Струнов.
— Это неверно. Характер у него был, правда, не из легких. Вообще это своеобразный человек. Он ничего не принимал на веру, во всем хотел разобраться сам, не очень считаясь с авторитетами. Например, теорию мира и антимира считал чепухой, поскольку она противоречит принципам диалектического материализма. Со школьной скамьи мы знаем, что в мире единственно существует реальная материя. И вдруг откуда-то из небытия взялась антиматерия. А на самом деле просто вновь открытые свойства материи пытаются выдать за антиматерию. Дорожка эта скользкая, и ведет она прямо к идеализму, от которого рукой подать до признания потустороннего бытия, ада и рая. Валька считал, что роль Эйнштейна в науке страшно раздута рекламой, что из него сделали Иисуса Христа. Что на самом деле теория относительности была выдвинута задолго до Эйнштейна. Валька об этом говорил прямо, резко, спорил, доказывал, убеждал фактами. Он умел убеждать людей.
И Струнов и я слушали Гришина с интересом, хотя не все в его словах нам было понятно, а многое казалось и спорным.
Гришин это понял и сказал примирительно, даже как будто извиняясь:
— Это сложный вопрос. Но я хотел рассказать о Вальке. Он был резкий, прямой, сделанный из негнущегося материала.
— Мы не специалисты, нам, конечно, трудно судить, — согласился Струнов и нетерпеливо поднялся из-за стола, точно намекая Гришину закруглять разговор. Сказывалась профессиональная привычка дорожить временем и выслушивать только то, что непосредственно относится к делу. Но Гришин принадлежал к категории людей упрямых и настойчивых. Он не обратил внимания на деликатный намек Струнова и решил высказать все, что хотел. Говорил по-прежнему торопливо, без пауз, при этом руки, и прежде всего длинные пальцы, увенчанные красивыми, крупными ногтями, не знали покоя ни на секунду.
— Ну хорошо, я приведу вот такой пример. Все мы изучали историю партии. Каждый по-своему, конечно: одни формально, поверхностно, другие серьезно и глубоко. У Вальки был свой метод: он признавал только первоисточники — работы Ленина, стенограммы съездов, воспоминания старых большевиков. И все из желания самому разобраться. Иногда его выводы не совпадали с мнением преподавателя или лектора. Например, он считал, что троцкисты и эсэры — одно и то же. Что пули, выпущенные Фаней Каплан в Ленина, прокладывали Троцкому путь к власти, к диктатуре. Что в Троцком в потенции сидел Гитлер и это наше великое счастье, что троцкистам не удалось захватить власть.
— Но какое это имеет отношение к убийству? — перебил его Струнов. Откровенно говоря, такой вопрос возник и у меня, хотя рассуждения покойного Ковалева о Троцком мне показались неожиданно новыми и верными. Я как-то сразу представил, что было бы с нашей страной и народом, приди к власти Троцкий со своей сворой авантюристов, дельцов и торгашей. Гришин ответил сразу, но ответ его мне показался малоубедительным.
— С ним спорили, не соглашались, — сказал он.
— Ну и что? Мало ли у нас спорят, — глухо отозвался Струнов, и я обратил внимание, как лицо его вдруг преобразилось из добродушного, беспечного в холодное, какое-то тревожно-отчужденное. — Вон художники как спорят: что лучше — абстракционизм или реализм? Чуть ли не до драки дело доходит.
— Не мне тебе доказывать, что драки нередко кончаются убийствами, — быстро парировал Гришин.
И снова лицо Струнова смягчила добродушная, дружественная улыбка. Крепкий квадратный лоб покрыли морщинки. Он не спеша прошелся по комнате, будто решая про себя что-то постороннее, не относящееся к разговору. Потом вдруг остановился у стола между мной и Гришиным и сказал с неподдельным сочувствием:
— Сожалею, что я ничем не могу помочь. Дело Ковалева прекращено, и едва ли есть необходимость к нему возвращаться. По крайней мере, я не убежден, что там было преднамеренное убийство… Хотя, впрочем… — Он запнулся, неожиданно выдав свою нерешительность, и, отойдя к своему столу, закончил: — Вы имеете право поставить вопрос о новом расследовании. Но ты обратился не по адресу: я ведь такой же старший оперуполномоченный, как и Юлий Семенович Иващенко. Поговори с начальством. И без ссылки на меня.
— Я понимаю, — кивнул Гришин. Он остался доволен встречей со своим бывшим соседом. По всему было видно, что он рассчитывал на худшее, а получил больше, чем ожидал. Во всяком случае, Струнов не погасил в нем надежду. Гришин верил, что в Серебряном бору на берегу канала произошло не самоубийство, а преднамеренное, заранее организованное, хорошо продуманное убийство. И я почти был склонен разделить его мнение, поэтому, когда Анатолий Гришин ушел, я спросил Струнова:
— Ты всерьез думаешь, что там было самоубийство?
Струнов долго и молча смотрел на меня проницательным, умным взглядом, в котором была и дружеская доверительность, и просьба быть не очень настойчивым в вопросах. Я уже хотел было замять этот нежелательный для него разговор, как он ответил на мой вопрос:
— Я допускаю оба варианта. Мы ведь тоже не боги, и следствие может ошибаться. Не должно, не имеет права, но ошибка не исключена.
— Ты извини, — сказал я, — но в таком случае напрашивается вопрос: значит, могло быть политическое убийство?
— Возможно, — нарочито спокойно обронил Струнов.
— Почему?
— Дорогой Андрей Платонович. Я полагаю, ты не настолько наивен, чтобы не понимать, что Америка импортирует к нам не только свои идеи в голом виде. Гангстеризм — это ведь тоже товар и ценится одинаково с наркотиками. Идет жестокая идеологическая война где-то в глубинах, и толчки ее нередко ощущаем и мы, работники милиции.
Еще не закончив фразу, он уселся за стол, снял телефонную трубку и набрал номер.
— Струнов говорит. Приведите мне Маклярского. — И затем уже в мою сторону: — Помнишь, вчера шофер такси с остервенением говорил о додиках, которых, мол, душить надо. Ты тогда ухмыльнулся и небось подумал: тоже еще душитель объявился! Сейчас я тебя познакомлю с одним из типичных представителей племени додиков. И ты поймешь справедливый гнев таксиста.
И он вкратце рассказал об арестованном Маклярском, которого должны сейчас привести: студент второго курса юридического факультета, отец — тоже юрист, мать — преподавательница музыки. Совершил тягчайшее уголовное преступление — убил водителя такси с целью ограбления: забрал дневную выручку.
— Выручку таксиста?! — не поверил я, ошеломленный таким диким, совершенно не укладывающимся в сознании преступлением.
— Представь себе: двадцать пять рублей. Так додики ценят человеческую жизнь. Чужую, конечно. Свою же спасают всеми неправдами, любой ценой.
Я был как наэлектризованный. Сейчас увижу убийцу. Первый раз в своей жизни увижу убийцу, не в кино, а вот так прямо, лицом к лицу, человека, который убил другого человека, чтобы отнять у него двадцать пять рублей. Не свои, чужие, казенные деньги, принадлежащие государству. Зачем, для какой цели понадобились ему эти двадцать пять рублей? Что, они нужны были ему как воздух, может, от них зависела его жизнь?.. Нет-нет, какие-то нелепые вопросы, точно я пытаюсь оправдать преступление. Скорее, инстинктивно хочу найти причину, побудившую человека убить другого человека. И опять ловлю себя на мысли, что я убийцу назвал человеком, оскорбляя тем самым весь род людской. Я хочу представить себе, какой он внешне: громила с лицом зверя, с тупым жестоким взглядом хищника или животного, лишенного элементарных признаков интеллекта. Но, тут же вспомнив, что убийца студент, притом только что перешедший на второй курс, я пробую представить себе бледнолицего юношу с прической Тарзана и глазами, затянутыми поволокой загадочной недоступности, непостижимости для простых смертных.
И вот он вошел в кабинет Струнова, девятнадцатилетний богатырь, откормленный, с квадратным лицом. Волосы совсем не Тарзаньи — рыжеватые, подстриженные под опереточного пастушка, глаза круглые, пустые, только настороженные. На губах — нагловатая усмешка. Жесты небрежные, самоуверенные. Бесцеремонно осмотрел меня, наверно, старался разгадать, кто я, и принял за начальство. Струнов предложил ему сесть на стул, поставленный у входа, спросил о самочувствии.
— Распорядитесь насчет сигарет, — бросил преступник в ответ, и в тоне его слышался скорее приказ, чем просьба. Я ждал от него новых претензий, жалоб и упреков. Но прежде чем их высказать, он добавил гнусаво и с ленцой: — За деньги, которые вы у меня реквизнули.