Филиппа Грегори - Первая роза Тюдоров, или Белая принцесса
На лето мы перебрались из столицы в Шин, но Эдварда Генрих из Тауэра так и не выпустил, так что мальчик остался в Лондоне.
— Разве я могу взять его с собой? — убеждал меня Генрих. — Разве можно хоть на минуту усомниться, что существует целая армия желающих захватить его, как только он окажется вне мощных стен Тауэра? А как только его захватят и увезут отсюда, следующее, что мы услышим о нем, будет начало нового мятежа, во главе которого будет стоять именно он со своей армией!
— Он не будет стоять во главе мятежа, и никакой армии у него нет! — в отчаянии воскликнула я, ибо мне уже казалось, что Генрих из осторожности будет теперь вечно держать моего маленького кузена в тюрьме. — Ты же прекрасно знаешь, что Эдвард никогда никуда от нас не убежит и никакой армии не возглавит! Единственное, чего он хочет, это вернуться домой, в свою классную комнату, к учителям и урокам, к прогулкам верхом вместе со всеми. Но больше всего он хочет, чтобы ему разрешили жить рядом с сестрой.
Но глаза Генриха, темные, как уэльский уголь, смотрели жестко. И он, точно не слыша меня, повторил:
— Разумеется, он встанет во главе мятежа. Любой на его месте так поступил бы. Да, собственно, иного выбора они ему и не предоставят.
— Но Тедди всего двенадцать! — не сдавалась я. — Он же еще совсем ребенок!
— Он достаточно взрослый, чтобы сидеть на коне и смотреть, как его армия сражается за него.
— Он мой двоюродный брат, — сказала я. — Сын моего дяди. Его отец был родным братом моего отца. Пожалуйста, Генрих, прояви истинно королевское великодушие, отпусти мальчика!
— Ты полагаешь, что его следует отпустить только потому, что он сын твоего дяди? А ты уверена, что твои родные проявляли истинно королевское великодушие, когда власть была у них в руках? Вспомни, Элизабет, это ведь твой отец арестовал своего родного брата Ричарда, отца Эдварда, и посадил его в Тауэр! Это он чуть позже казнил его за предательство! Значит, твой драгоценный кузен — сын предателя и бунтовщика; и теперь предатели и бунтовщики выкрикивают его имя, собирая силы против меня. Нет, мальчишка не выйдет из Тауэра до тех пор, пока я не обрету уверенности в том, что опасность больше никому из нас не грозит — никому из нас четверых: ни моей матери, ни тебе, ни мне, ни нашему наследнику, принцу Артуру!
Генрих решительным шагом двинулся к двери, потом обернулся, сердито на меня посмотрел и приказал:
— Больше никогда меня об этом не проси! Не смей больше просить меня помиловать Эдварда! Ты даже понятия не имеешь, как много я делаю во имя любви к тебе. Гораздо больше, чем следовало бы. Гораздо больше!
Он вышел, с грохотом захлопнув за собой дверь, и я услышала, как гвардейцы торопливо, со звоном, обнажают клинки, салютуя проходящему мимо них королю.
— Ну и как же много ты делаешь ради меня? — спросила я, обращаясь к полированным дверным створкам. — И неужели действительно во имя любви?
* * *Генрих не приходил ко мне в спальню в течение всего Великого поста. Согласно традиции, истинно верующий мужчина до Пасхи не должен был делить ложе со своей женой, несмотря на то что весна — это пора любви, и нарциссы золотистым ковром покрыли берега реки, и черные дрозды вовсю распевали любовные песни, начиная свои оглушительные трели еще до рассвета, и лебеди уже начали строить у реки свои огромные неуклюжие гнезда; казалось, все живое наполнено радостью, каждое существо ищет себе партнера. Только не мы с Генрихом. Он всегда строго соблюдал пост, как и подобает послушному сыну такой богобоязненной матери, как леди Маргарет, так что все это время у меня ночевала Мэгги, и я уже стала привыкать к тому, что она часами молится, стоя на коленях и без конца повторяя имя своего брата.
Но однажды я поняла, что молится-то она святому Антонию! Я тихонько отвернулась, чувствуя смятение в душе. Ведь святому Антонию обычно молятся по поводу пропаж, обманутых надежд и проигранных дел; Мэгги, должно быть, опасалась, что и ее брат может исчезнуть из Тауэра, как исчезли мои младшие братья, Эдуард и Ричард, и тогда все трое мальчиков для нас, их сестер, будут потеряны навсегда.
Вместе с Генрихом старательно постился весь двор; мясных блюд за обедом не подавали, танцев и игр не устраивали. Миледи ходила исключительно в черном, словно соблюдая траур; казалось, лишь она одна способна понять, какие муки выпали на долю Христа, какие страдания он принял во спасение рода человеческого. Они с Генрихом каждый вечер молились в полном уединении, словно считали себя призванными терпеть холодное отношение англичан, как Иисусу пришлось терпеть и одиночество в пустыне, и предательство своих учеников. Эти двое Тюдоров вели себя как мученики, с готовностью приносящие себя в жертву — вот только никто, кроме них самих, не понимал, кому они эту жертву приносят и ради чего так страдают.
Леди Маргарет и ее сын существовали как бы внутри собственного крошечного мирка. Единственным советником, которому доверяла миледи, был Джон Мортон, ее старый друг и духовник; единственным советником, которому доверял Генрих, был Джаспер Тюдор, его дядя, который, собственно, его и вырастил и всегда, даже в ссылке, был с ним рядом; самым большим другом Генриха был Джон де Вер, граф Оксфорд, который также был с ним всю жизнь неразлучен; среди его друзей числились и братья Стэнли, лорд Томас и его брат, сэр Уильям. Но в целом этот кружок был крайне узок, и те люди, что в него входили, чувствовали себя как бы изолированными от всех остальных; создавалось ощущение, что они этих «остальных» попросту побаиваются, постоянно чувствуют себя в собственном доме словно в осажденной врагом крепости.
Порой мне и впрямь начинало казаться, что миледи, ее сын и весь узкий круг их друзей существуют в каком-то ином мире, отличном от нашего. Однажды мы с леди Маргарет гуляли по берегу реки, так и сверкавшей на солнце; теплые лучи ласково скользили по нашим лицам, кусты боярышника были покрыты чудесными белыми цветами, воздух был напоен сладостными ароматами, и тут она вдруг заявила, что Англия — это поистине пустыня, окутанная мраком греха. Моя мать, бродившая поодаль по весенней травке с охапкой влажных нарциссов в руках, услышала это и не сумела удержаться от смеха.
Я слегка отстала, смешалась со своими фрейлинами, а потом подошла к матери и сказала:
— Мне нужно поговорить с тобой. Я должна знать то, что знаешь ты.
Ее улыбка была, как всегда, безмятежной и очаровательной.
— Для этого тебе целую жизнь учиться придется, — поддразнила она меня. — Выучить четыре языка, полюбить музыку, живопись, проявлять интерес к книгам и древним манускриптам, причем как на английском, так и на латыни. Но я рада, что и ты наконец захотела приобщиться к моим знаниям.
— Миледи прямо-таки больна от страха, — без обиняков начала я. — Она находит, что весенняя Англия погружена во мрак, что это пустыня, а Генрих и вовсе молчит, как немой! Они никому не доверяют, разве что очень узкому кружку своих близких друзей, и за пределами этого кружка с каждым днем возникает все больше слухов. Неужели грядет новое восстание, мама? Это так? Тебе известно, кто его готовит и возглавит? — Я помолчала и, понизив голос, почти прошептала: — Он ведь уже в пути, правда?
Мать молча слушала меня, идя рядом со мной, как всегда, изящная и грациозная. Потом остановилась, повернулась ко мне и, выбрав один нарцисс, украсила им мою шляпу.
— Неужели ты думаешь, что с тех пор, как ты вышла замуж, я ничего не рассказываю тебе об этом, потому что некоторые события уже ускользают из моей памяти? — спокойно спросила она.
— Конечно же нет!
— Или, может, потому, что, как мне кажется, это тебе неинтересно?
Я покачала головой.
— Элизабет, в день своей свадьбы ты обещала любить и почитать своего мужа. Ты обещала ему подчиняться. И в день коронации тебе еще раз придется пообещать — перед Богом и людьми, — что ты будешь верной подданной своего короля, самой верной из его подданных. Ты дашь эту торжественную, связующую клятву, на голову тебе возложат королевскую корону и помажут тебе грудь святым елеем. Этой клятвы ты никогда не сможешь нарушить. А потому тебе лучше не знать ничего такого, что пришлось бы скрывать от мужа. Ты не должна иметь от него никаких тайн.
— Но он же мне не доверяет! — взорвалась я. — Вот ты мне ни слова ни о чем не рассказываешь, а он все равно подозревает, что мне известна целая сеть конспираторов и заговорщиков, что я просто не желаю поделиться с ним этими сведениями! Он снова и снова начинает меня расспрашивать, пытаясь выведать, что мне известно; снова и снова повторяет, что и так обходится с нами слишком милостиво. А его мать и вовсе уверена, что я его предаю; думаю, она и ему уже это внушила.
— Возможно. Но в итоге Генрих все же научится тебе доверять. А если вы проживете вместе долгие годы, то, возможно, еще станете любящими супругами. Надеюсь, вам это удастся. Поэтому я и не стану тебе ничего рассказывать, чтобы у тебя не возникало необходимости лгать собственному мужу. Или — что еще хуже — чтобы у тебя никогда не возникало необходимости выбирать, на чьей стороне остаться. Мне бы не хотелось ставить тебя перед подобным выбором. Недопустимо, чтобы тебе пришлось выбирать между семьей твоего отца и семьей твоего мужа, между законными правами твоего маленького сына и… кого-то другого.