Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2010)
Я как-то это всё свести стараюсь
При малом свете позднею порой,
Когда нездешней думой отчуждаюсь,
Его портрет безмолвствует со мной.
Раскольников ли, сам ли Достоевский,
Но странен мне потусторонний взгляд,
И лоб из ночи нависает веский,
Ночь загоняет в рамку ночь назад.
Сгущенье тьмы сегодняшней и прошлой,
И на ненарисованном столе
Горит свеча, и тает жизни тошной
И тварной сумрак — свет на фитиле.
* *
*
Накатана лыжня,
У горла ком кровавый.
Горят флажки у пня —
Лыжня уходит вправо.
Сверкает вспышек блиц,
На солнце снег искрится,
И в промельках ресниц
Кровавая снежница.
А гланды солоней,
Гремят в ушах литавры,
У окуня красней
Раздувшиеся жабры.
Заветная черта,
Согнутые колени,
Багряная руда,
Несущиеся тени.
Горячая слюда,
Торчат две палки-ровни,
Не белым — навсегда
Таким я снег запомнил.
* *
*
Ю. М.
То ли невольно помыслилось
Или приснилось во сне —
Не монастырская жимолость,
Не у стены бузина,
А эта дева предвечная,
Что подметает тропу
К Богу: несчастна иль счастлива
В чёрном куколе она?
И греховоден не помыслом,
А только взглядом вослед,
Всё я глядел с сожалением —
В схиме отчётливей стан.
Чистое, светлое, нежное
И молодое лицо
Долго потом я додумывал —
Не собирались черты;
А осыпались розарии
В благоуханных садах,
И, припадая к ступням Его,
Падали с губ лепестки.
* *
*
Александру Смогулу
Бессонница, конница, кофе,
болит голова.
Писательство — есть в этом всё-таки
некая странность:
Мир вышел из слова,
а мы заключаем в слова
Безмерность, бескрайность его
и его Богоданность.
Смотри, как мерцает на яблоне
белый налив,
И звёзды всё выше и выше,
сад вышел из почки,
Но с ветки сорвалось, упало,
и коллапс и взрыв,
И мир уместился в горсти,
сократился до точки.
Возьми, если сможешь осилить,
бери и владей.
Валяйся в закатах,
плесни на лопатки рассветом.
Что стих твой?! Так, роспись,
свидетельство в книге гостей,
И ты не о том, что прочтут,
вот и я, милый друг, не об этом.
Ваш Радик
Дриманович Олег Александрович родился в 1971 году в ГДР. Служил в Таманской дивизии, в 1998 году окончил юридическую академию в Екатеринбурге. Рассказы публиковались в журналах “Новый Берег”, “Крещатик”. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Санкт-Петербурге.
Рассказ
В то лето Валера маялся несчастной любовью. Иногда было совсем туго: ел какие-то вяжущие голову таблетки, пробовал курить, листал телефонный справочник на букве “пэ” — психолог, психиатр... Пить поначалу не пил — держался. Она от Валеры ушла, сказала, если и вернется, вряд ли у них получится: разные, не совпадаем. Сказала робко, почти винясь. Он лишь одно услышал — “если вернусь”. Ему и с этих слов была надежда: Валера будто солнечный зайчик глотнул. Потом, правда, исподволь стало крутить нутро, как если бы зайчик оказался несвежий. Прободная такая боль: ведь не любила, и с другим уже, поди, протухший был заяц с первых дней.
Табак и таблетки аптечные, конечно же, обманули, и скоро Валера стал жить, оглушенный с самого утра водкой. С утра у брошенных беззащитность перед явью бывает почти младенческой, до потного удушья и ежей в горле. Пробуждение — враг всех оставленных: “благая весть” ежеутренне лезет в глаза-уши, и только водкой хоть как-то злому радио ручку приворачиваешь.
Мир втекал в Валерины “оба” сплошь в негативе, и оттого, что лето полыхало на редкость щедрое, все вокруг было убийственно черным. Дня он боялся как нежить, сидел в наглухо зашторенной комнате, выходил на воздух строго по темени, шатался пустой, часто пьяный, удивляясь легкости прохожих, способных дышать, улыбаться в обход его боли.
Как-то пьяные ноги принесли Валеру на кладбище, где среди памятников и надгробий он вдруг нашел к себе сочувствие. Каждая могила словно знала о его горе, разделяла боль его потери. Там, утешенный, он и заснул. Когда же на рассвете очухался в окружении крестов, понял уже предметно, что дошел до края и надо что-то с собою делать, надо уже надавать себе по щекам, стряхнуть с себя это наваждение. Хотя бы попробовать — попробовать.
Антураж для скорбного места был чересчур свеж, до рези в глазах нов, и это показалось Валере необычным. К тому же на росистой плите, что он приобнимал, значилось странно-недовысеченное: “Любимому Радику. Полет твой прерван был в начале п...”
Рядом послышались шаги. Стоял парень, в робе, с молотком в руках, и, незадачливо улыбаясь, интересовался: “Какого здесь залег, да еще в обнимку с плитой? Родственник, что ли?”
Валера еще раз обвел взглядом невнятное место и тут все понял: кладбище никакое не кладбище, а спьяну он забрел на “фабрику” надгробных изделий, что в исетской балке.
Парня звали Мишей, и оказался он примерно Валериного, позднепризывного, возраста. Радик же Камаев был десантником, погибшим с месяц назад в чеченском Ачхой-Мартане, и лик его уменьем Миши только начал проступать на уральском камне.
Миша “резал” покойников уже года два и на художественного человека не был похож. Переносье в плюсну как у дворового боксера, глуповатый рот, в глазах добродушная флегма, что у молодого травоядного зверя.
Валера как-то сразу проникся к парню симпатией: с виду гопота, а смотри-ка — портретист. Не то чтобы и Михаил почувствовал в то утро к гостю особое расположение, просто подвернулся резонансный по части выпить человек, короче, работяга проявил гостеприимство — пригласил на опохмел. Они перебрались в одноэтажный кирпичный домик, именуемый Мишей мастерской. Столом здесь служила обширная мраморная плита, обезображенная трещиной. Выше, прикнопленные, висели фотокарточки. Бессчетно фотографий без прогала — где стройным рядами, где вкривь и вкось. Повсюду виднелся суровый инструмент, станки, хрустело под ногами крошево. В углах, будто провинившиеся дети, стояли кресты, у стен — памятники с уже высеченными ликами умерших. Горели надраенные образцы с ценниками. Валере понравилось изделие Т-2 за 12 000 рублей: полированный сколок из черной гранитной крошки и чуть ниже портретного поля — трагически разорванная линия, наверное — судьбы. Фабрика потихоньку расчухивалась, в мутном окне мелькали фигуры работяг, весело повизгивала циркулярка. Миша плескал водку и, походя, кивая на изображения почивших, жаловался, что “заманался резать тупым керном, потому как на новый Гаврилыч жилится”, а Валера слушал, смотрел на красивых какой-то сусально-правильной красотой покойников и проникался восхищением: ведь самородок, гений, Рафаэль надгробного портрета, не меньше. Восхищением он тут же не преминул с Мишей поделиться, но тот лишь отмахнулся и, с легкостью развенчав свою гениальность, выдал всю правду похоронного портрета, в основе которого, как выходило, лежит чуть ли не детский принцип рисования по клеточкам.