Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 12 2009)
О н а. Гриша ходит по пассажу и мечтает о том, как он будет покупать духи семнадцатилетней дочери. Вот уж о чем я не смог бы мечтать никогда. О чем же мечтаю я? О романе? О пьесе? Не знаю. Вероятно, я слишком уж уверен, что имею право в итоге на спокойствие. В одном я не уверен.
В семье. В счастье семейной жизни.
В и т а л и й. “Человек-невидимка” — шедевр интриги и живописного мастерства. Очень хорошо. Утром все вспомнил заново и поразился простоте, напряженности, благородной сжатости. И основное — страшно. Да, страшно. В картине есть трагизм. Да, это явно выше среднего уровня наших картин. Как у нас много ремесленничества, штукарства, поверхностного оптимизма. Пора ехать домой. Уже пресыщенье, усталость. Дом есть дом. Вот и пора ехать домой. Много писать нужно, много работать. Вся зима — медь. Никогда еще не приходилось мне писать так много. Я расту, наступаю. И важно еще более серьезно относиться к работе и больше думать. Вот тактика.
О н а. Тактика?
В и т а л и й. Опять дома. Ленинград. Опять работа и скука. Опять думы о жизни, о путях жизни, о желаемом и достигнутом. Да, меня никто не жалел. Читал пьесу Афиногенова “Далекое” в вагоне Москва — Свердловск. И вот спектакль. Как различно восприятие зрителя и читателя. Те места, которые я пропускал, идут под аплодисменты. Много смеха. Зрительный зал сочувствует, радуется, скорбит. Я не в восторге от пьесы Афиногенова, но все же это неплохая пьеса.
О н а. Две девочки у Коли вечером. Галя — восемнадцать лет и Вера — девятнадцать лет. У Веры очки и носик кнопкой. Я уже забыл восемнадцатилетних девочек. Кто они? Спорим о Бальмонте. Стар ли я и понять ли мне этих девбах? Не знаю. Зоя мне сказала, что любит меня. А уйти от мужа невозможно. Нельзя. И это пройдет. И ей плохо. И она страдает. Что же сказал ей я? Видимо, ничего не сумел сказать. Она глядит на меня, смеется и радуется. А мне чего радоваться? Ничего я не понимаю в маленьких детях. И вот свой ребенок? Страшно и обременительно.
В и т а л и й. Переписываю письмо Горького. “Дорогой т. Бобрышев, рассказец Василевского весьма понравился мне, очень приятно, что молодежь наша учится писать так экономно и грамотно. Я очень сомневаюсь в праве редакторов Гослитиздата не разрешать рассказы к печати, — мне кажется, что право это принадлежит только Главлиту. Будьте добры, дорогой Бобрышев, известите редакторов Гослитиздата, что я протестую против их оценки рассказа Василевского и буду протестовать до поры, пока не добьюсь позволения рассказа к печати. „Вредной” романтики в рассказе — нет. Клочков — „лихой парень” — довольно частое явление и, действительно, очень вредное, а особенно — на фоне стахановского движения. Клочковых надобно „перековывать” на работе в концлагерях…”
О н а. В концлагерях.
В и т а л и й. Две статьи в “Правде” о Шостаковиче, возмутительнейшая ругань, брань, хамство, барский тон. Что все это? Как работать? Ну а если Шостакович перестанет писать? Или застрелится? Кто будет виноват? И это после речи о кадрах.
О н а. Да, еще существует Зоя, которой хорошо только со мною, а без меня плохо. Что делать? Я одинок. Мне часто очень плохо жить.
В и т а л и й. Вечер ленинградских поэтов, отвратительное убожество. И только Тихонов настоящий. Умный, сильный, простой. Я знаю уже
абсолютно о прозе — как нужно писать. Как нельзя писать. Почему же это не знают поэты?
О н а. В ТЮЗе пахнет ребятами. То ли запах пеленок, то ли запах чисто вымытого детского тела. Много хорошеньких девочек. Пятнадцатилетние девочки! Я уже стар для вас.
В и т а л и й. Музыка не создается редакционными статьями “Правды”. Дейнека. Ведь и он не в почете у “Правды”. И он — стилист. А какая сила — американская девушка, дороги, девушка в синих трусиках, купающиеся дети, Париж. И уже настоящая уверенность мастера.
О н а. Пил c Витей. Не надо бы мне пить. Зоя сидела на выставке, молчаливая, печальная, усталая. “Разве я говорила, что счастлива?” — спросила она.
В и т а л и й. “Лебединое озеро”. Все еще мне смешно на балете. Но утром проснулся, и очарование осталось. И еще крепче. А так, конечно, пустячки. Дудинская — стандартная балеринка, без индивидуальности. Сильнее, энергичнее Иордан. Красив Чабукиани. Да, но пустяки, пустяки. Очаровательные пустяки. Я взял реванш. Просят очерк о меди. Вежливо, сухо — отказ. Победил я. Без меня не обошлось. Доволен. Я не мальчик. И, как видно, кое-что значу. Не мальчик. Корректура двух рассказов в “Звезде”. Редактор выкинул абзац. Дурак. Но рассказы неплохие. Умер академик Павлов.
О н а. Купил ботинки Сереже, сыну Зои и Виктора. Обида Виктора. Вот чепуха, не о деньгах же он беспокоится. Честолюбие отца. Мой сын! Твой, твой.
О н а. На диване, уткнувшись в подушки, плачет Зоя.
В и т а л и й. Постановленье ЦК и СНК о МХАТе-2, посредственный театр, расформировать. Ну, я не думаю, что очень уж посредственный театр, но правильно, что ниже МХАТа и глупее. И другим театрам наука. Одновременно письмо Шагинян о выходе из Союза писателей, старуха сдурела, в “Правде” ее отхлестали за Собранье сочинений: стишки, фото с мамой и сестрой и папой. Нет, больше работать, думать, изучать жизнь и — победа! Есть потребность записать ряд мыслей о литературе. Потеряно чувство ответственности. Писатели с именем сидят в литературе, как помещики в вотчинах. Пошлость, мелочность, интеллигентская болтовня. Романы Пильняка, Лидина, Иванова — нежелание учиться у жизни, изучать жизнь. Ужасный язык! Неуважение к читателю. Водевили Катаева — пошлость. Все это — в стахановском году, когда близится война. Возникает чувство ненависти, возмущения. Нет, все это мне враждебно. Я не хочу быть с ними.
О н а. Выходной день. Я одинок. Так ли уж страшно мое одиночество? И зачем мне думать о семье, мне, человеку, который должен — думать, писать, думать, писать и т. д.
В и т а л и й. Балет “Утраченные иллюзии” О. Бальзака. Осмысленный, глубоко реалистический, яркий балет. Безусловно лучше “Лебединого озера”. Очень хороша Уланова.
О н а. Но эта черноволосая худенькая девушка с блестящими глазами! В ней есть очарованье.
В и т а л и й. Ночь у Позняковых, стихи Виктора, крики, шум. Нет, я бы не мог. Я не мог бы. А в стихах его есть сила и лиризм, но много и болтовни. Его еще тянет строфа, а поэт не должен идти за строфой.
О н а. Конногвардейский бульвар, рыхлый ноздреватый лед под ногами и холодноватая молодая щека. Мои губы касаются ее щеки.
В и т а л и й. Март. Телеграмма. Нужно ехать в Москву на совещание. Не хочется. Я уже успокоился за этот месяц и начал работать. И проработал бы март успешно. А здесь опять встряска, московские встречи, литературные разговоры. Три дня в Москве. Больной, пытающийся острить Колегаев. Завтра его снимут? Босняцкому в “Гудке” говорят, что Вайса сняли. Вайс еще ничего не знает, считает провокацией. Книга о меди расценена как подкуп. Предложено расторгнуть договор. Так проходит земная слава. Все рухнуло. Мы собираемся на экстренное совещание. Вайс обижен, что думают все о себе, а не о нем. Но ведь так всегда бывает. Пишем письмо Колегаеву. Совещание в “Наших достижениях”, план номера о дружбе. На стуле передо мною молча сидит Аннушка. За такой женщиной я бы, вероятно, пошел на край света.
О н а. Ночь, тихие улицы Марьиной Рощи. Тихая, увешаная коврами комната. Козину тридцать семь лет, тихая жена, почти всегда живущая в Доме отдыха, детей не будет, сам, всё о себе, великолепное тело. А писатель? Не знаю.
В и т а л и й. Все разговоры о чтении газет, волчьем профиле, мерине, презрении жизни мне, особенно сейчас, после Москвы, отвратительны.
В Москве есть группа людей моего поколения, абсолютно социалистически чувствующих. Именно чувствующих, а не думающих. Я там свой.
О н а. Свой?
В и т а л и й. Вспоминается тридцать первый год, перрон Московского вокзала, седой, с красными пятнами на лбу Шоу. Луначарский рядом. Говорят о Шекспире. Шоу снимает шляпу. “Я не видел лоб Шекспира, но ваш лоб также очень хорош!” — говорил Луначарский. Где-то рядом леди Астор. И еще сзади человек, привыкший ко всевозможным сплетням, а потому очень спокойный, лорд Астор. Кинопросмотр. Потом Сад отдыха. Старик устал, уехал спать. Мадам пошла в сад, поглядеть, как веселятся дикари. И сильно хохотала.
О н а. День домыслов. Я одинок? Пусть. Я плохой друг? Пусть. Я ведь не говорю, что я счастлив. Но я живу так, как я заставляю себя жить.
В правильности моей жизни я не сомневаюсь. И я принимаю любые обвинения, но не хочу отказаться ни от уже завоеванного, ни от того, что мне еще предстоит завоевать. Ночью, проснувшись, я думаю о ней с такой нежностью, с такой тоской. Я помню ее в эти минуты. Но любить ее мне не нужно. Симфонический концерт оркестра филармонии. Вероятно, я не понимаю ничего в музыке. Мне просто хорошо. И патетическая симфония для меня — лишь повод для мыслей о своей жизни, о своем одиночестве и еще об одной женщине, которая говорила мне недавно, что любит меня.