Ричард Олдингтон - Единственная любовь Казановы
Вторая половина высказывания не исправила ошибки, допущенной в первой половине, ибо ирония неприятна людям, которые боятся ее, потому что не умеют ею пользоваться. Будь Казанова в нормальном состоянии — но разве среди жертв Венеры найдется человек в нормальном состоянии? — он не совершил бы такой ошибки, а если все же совершил бы, то мгновенно бы ее исправил. Вполне возможно, что Чино — «сведущий» он человек или нет — мог бы что-то ему рассказать, на что-то намекнуть или даже предупредить. Но Казанова и не заметил, что ущемил самолюбие Чино, и не выправил обиды, как не обратил внимания и на то, что Чино никак не реагировал на весьма интересную (как-никак десять процентов комиссионных!) просьбу о помощи в приобретении цветов. И лишь когда Казанова исчерпал запасы красноречия по поводу роз, сопроводив свою витиеватую речь рифмованными цитатами на итальянском из Горация и Авзония[72], помрачневший Чино соблаговолил заговорить. Он согласился найти цветы и, покончив с пыткой бритьем, принял с поклоном дукат на цветы и еще один — поистине королевское вознаграждение — за свои труды. Чино не был за это признателен — итальянцы никогда не бывают признательны, — но, будучи философом, порадовался, что деньги перешли из кармана глупца в карман человека мудрого. Немного смягчившись, он приостановился у двери и сказал:
— Синьор Джакомо, донне Джульетте нельзя доверять…
— Вот тут я полностью с тобой согласен, — весело воскликнул Казанова, даже, пожалуй, слишком весело, явно не придав большого значения словам Чино, который и сказал-то это, наверно, чтобы дать Казанове возможность загладить оскорбление, нанесенное сведущему человеку.
Чино пожал плечами и отбыл, предоставив Казанове поздравлять себя с удачей и строить планы на будущее — планы, исполненные самых серьезных намерений, по сравнению с которыми розовые пасторальные мечты о жизни с Мариеттой выглядели унылой реальностью. Фон, на котором строились эти планы, их абстрактность и большая отдаленность во времени перемещали их в края, где бродят безумцы и влюбленные. Ближайшие же планы были более четкими и одновременно более здравыми — дело в том, что Казанова, невзирая на вчерашний поцелуй и последовавшие за ним непередаваемые слова любви (непередаваемые из-за своей эмоциональности и потому бессмысленности), был в достаточной мере уверен, что Анриетта побеждена и завоевана лишь наполовину. Подобно молодой красавице кобылице, позволяющей с помощью яблок и ласковых слов подманить себя к загородке и смотрящей на льстивого незнакомца широко раскрытыми блестящими глазами, Анриетта дала Казанове заманить себя, чему способствовали ее мечтания, надежды и женские чаяния, и если кобылица при малейшем неосторожном жесте вздрогнет, встанет на дыбы и, отбрасывая копытами черную землю, во весь опор помчится прочь, то так же и Анриетта вздрогнет и помчится прочь — и, по всей вероятности, бесследно исчезнет, если он будет слишком резко ее домогаться, попытается каким-то образом подчинить себе или испугает, превратившись из предмета мечтаний во вполне реального мужчину.
Конечно, она слышала, что он из породы лихих людей, он это знал и числил среди своих достоинств в качестве любовника; Анриетта захочет его исправить или, скажем, заставить лихого кавалера служить ей одной. Так уж неодолимо человеческое самомнение, что Казанова больше рассчитывал на подобный исход, чем на то, что Анриетта может полюбить его таким, каков он есть. Да и как может она его полюбить, если, по существу, ничего о нем не знает, кроме того, что у него сильные руки и острый глаз, ноги, которые следовало бы обтягивать рейтузами, как это делали в былые дни, и безотчетная импульсивность поступков, что производит впечатление безрассудной страсти, которую так высоко ставят женщины? Уверенный в правильности своих убеждений, Казанова взлетел на такие высоты счастья, какие не являлись ему прежде даже на дальнем горизонте.
Однако он сразу же столкнулся с трудностью в самой механике завоевания Анриетты — ресторанов тогда не существовало, так что он не мог пригласить ее на ужин, за которым могло бы расцвести ее благорасположение, а любовь обрести более прочные крылья. Таверну или кофейню он счел недостойными ее; пригласить повара на его или ее квартиру — это можно, но не сейчас. Решение проблемы опять-таки подсказал Чино.
Вскоре после полудня Казанова, одетый с необычной для него, но не чрезмерной роскошью, подкатил к дому Анриетты в шикарном экипаже с кучером в чьей-то ливрее — все это было взято напрокат стараниями брадобрея. Для роз было, конечно, еще не время — их не было даже в оранжереях великого герцога, — но, войдя в комнату, Казанова по сладкому запаху понял, каким образом Чино решил проблему «самого прекрасного букета во всей Флоренции». Все столы и предметы обстановки, где только можно поставить вазу, пестрели яркими весенними цветами — тут были фрезии и гиацинты, наполнявшие воздух своим душным ароматом, дикие горные нарциссы и полевые анемоны, белые и лиловые фиалки с изгородей и крошечные дикие цикламены. Казанова смотрел на цветы с тем особым удовольствием, какое мы испытываем, даря другому то, чего не можем позволить себе, когда в комнату вошла Анриетта, одетая для выезда, в шляпе и с букетиком белых фиалок, приколотым к плащу.
У Казановы хватило ума поцеловать ей руку, не посягая на губы. Он был вознагражден подставленной для поцелуя гладкой щечкой и, не вызвав возмущения, проделал путь к ее рту, что, безусловно, было бы ему заказано, востребуй он его слишком уверенно. Во всяком случае, Цезарь, когда любимый легион принес ему немыслимую победу, не испытал большего подъема духа, чем Казанова от своей крошечной победы, — разведи такие сантименты кто угодно другой, он бы от души посмеялся.
— Какие цветы! — воскликнула Анриетта, отрываясь от него и не давая распалиться поцелуем. — Где вы их нашли? И такое множество! И такие красивые! Ваш странный знакомый, который их принес, сказал, что вы сами их выбирали. Он прочел мне стихи. Кто он?
— Брадобрей.
— Бра…? Вы шутите.
— Никоим образом, — сказал Казанова, не считая излишним воспользоваться случаем, чтобы превознести свою страну. — В Венеции гондольеры, во Флоренции брадобреи, в Риме любой прохожий способны процитировать стихи к случаю — кстати, это единственное, что цивилизованная Европа еще не украла у нас или не уничтожила. Вы же знаете, мы живем за счет того, что показываем людям наши руины, как иные бедняки показывают свои незаживающие раны…
Он невольно вышел за пределы намеченной темы и забыл о том, на какой ноте собирался играть.
— В ваших словах звучит горечь. Неужели Италия в таком плачевном состоянии?
— Не будем говорить об этом, главное, что вы — здесь, — сказал он с преувеличенной галантностью, стремясь перебросить мост через пропасть в чувствах, которую по ошибке сам вырыл. — Нам пора в путь, — добавил он, увлекая Анриетту к двери и понимая, что, повторив ставшую уже многовековой жалобу, лишил себя возможности выслушать до конца похвалу за роскошное подношение.
Поехали они во Фьезоле, а не в Кашине, что было еретическим нарушением традиции. У Чино там был друг — у этого поистине всеведущего человека были всюду полезные друзья, — в чьем саду Казанова и Анриетта нашли вино, и фрукты, и тишину под деревьями, а также великолепный вид на купола Флоренции и долину Арно, за которой гряда за грядою вздымались лиловые горы. В те времена еще не вошло в привычку ценить такие пейзажи; человеческий глаз еще не был достаточно наметан, чтобы видеть, а человеческая душа не была достаточно раскрыта для восприятия природной красоты мира. В противоположность людям нынешним, они ценили лишь то, за что заплачено, но не страдали манией разрушения всего, что не могли понять, на том лишь основании, что оно дает наслаждение вышестоящему. Чино предложил Казанове поехать в сад по той простой причине, что Казанова мог побыть там вдвоем с Анриеттой, не нарушая приличий восемнадцатого века. И хотя Анриетта преступила эти приличия, путешествуя по дорогам одна, без родственника-мужчины, да еще в мужском обличье, Казанова решил держаться с нею так, как если бы она только что вышла из кокона монастырской жизни.
Даже влюбленным девятнадцатого века требовались определенное настроение и условия для эстетического восприятия окружающего, а в такой период, когда страсть всецело владеет человеком, даже они могли предпочесть пейзажу любование друг другом. И Анриетта с Казановой, безусловно, так и поступили. К вину и фруктам на столе — а это были всего лишь груши, оставшиеся от прошлогоднего урожая, — они так и не притронулись, как и не услышали пения жаворонка на цветущей вишне у себя над головой. Казанова держал руку Анриетты в своей, другая ее рука — все еще в перчатке — лежала на его плече; отвернувшись от него, глядя вдаль, Анриетта слушала божественные глупости влюбленного. А он говорил, что глаза у нее — как звезды, а губы — как лепестки цветка; он говорил, что речь ее ласкает слух, как музыка, а прикосновение ее руки — волшебство. Он говорил, что никогда еще никого не любил и не полюбит. Он говорил, что бежал в Рим и посвятил себя служению богу от отчаяния — при мысли, что никогда больше не увидит ее. Он говорил, что, будучи философом, не может не видеть руки Провидения, или, выражаясь более философским языком, — неотвратимости судьбы в том, что он выглянул в Риме в окно в тот самый момент, когда она, проезжая мимо, сняла маску, чтобы стряхнуть с волос конфетти.