Тинатин Мжаванадзе - Лето, бабушка и я
Через несколько минут я узнала, что бабушка в больнице: инфаркт.
Только одно стремление заполнило меня до предела: найти и увидеть ее. Люди что-то говорили вокруг, но из невнятного шума мне нужно было только — номер палаты.
Я оттолкнула медсестру, растопырившую руки, и ворвалась в реанимацию.
Она лежала на кровати ровно, со своим римским профилем и царственной головой, глаза были закрыты, лицо умиротворенное. Что-то ударило меня пониже ребер, и я, как в детстве, схватила ее куда попало — чтобы не смела притворяться.
Бабушка тут же открыла глаза, ее лицо осветилось, она потянулась ко мне, и в то же мгновение чужая сила оттащила меня за шиворот прочь из палаты, в коридор. Запутавшись в собственных ногах, готовая уничтожить всякого, кто посмел до меня дотронуться, я резко отшвырнула чужую руку, обернулась — передо мной стоял доктор.
— А ну-ка пошла отсюда…
— Я не пускала, доктор, она на меня ноль внимания, как пациентов лечить, если такие дикие родственники?!
Светлоглазый рыжеватый доктор смотрел на меня исподлобья.
— Ты понимаешь, что могла ее убить?
Я ничего не понимала, но заплакала. Мир вокруг меня потерял четкие линии, стал оползать и размываться, тусклая лампочка освещала серую стену, и на улице было лето.
— После инфаркта человеку важнее всего покой, — объяснял мне доктор в кабинете, когда я выпила воды, отдышалась и стала понимать человеческую речь. — Ей опасен любой стресс, нельзя ни огорчаться, ни слишком сильно радоваться. Она сейчас еще очень хрупкая. Не обижайся, что я тебя так…
Я мелко кивала, стараясь собрать губы, чтобы они не дрожали так заметно.
— Хочешь еще воды? Тебе тоже валерьянка бы не помешала. Мзия, накапай ей стопочку.
Медсестра — на этот раз другая, полная женщина с округлыми руками, поднесла мне кофейную чашку с отбитым краем и ласково потрепала по голове.
— Тут и не такое с народом делается. Выкарабкалась твоя бабуля, теперь — уход и покой. Бабуля же?
А доктор продолжил:
— В общем, так. Пока не ходи к ней. Потерпи. Это ты себе делаешь хорошо, когда влетаешь, как ракета, и вся такая пылаешь любовью, — не обижайся, повторюсь. Ей ты сделаешь плохо. Еще немножко, и пущу. Договорились?
Через несколько дней — я сдавала какие-то экзамены, шла на медаль, класс гудел про выпускной, я еще и платье ходила выбирать, — мне удалось войти к бабушке.
— Ба, можно я прилягу с тобой? — Плевать на доктора, я сойду с ума, если ее не обниму.
— Смотри, что у меня с руками. — Бабушка стала говорить тише обычного. — Облезаю, как змея.
Мы тихо засмеялись.
Я держала ее руку и снимала старую коричневую кожу, обнажая новую, розовую, совсем молодую.
— Это я неделю ничего руками не делала, и вот, — удивлялась бабушка.
Я потянулась рассматривать ее ноги. Ступни облезали точно так же, и я с восторгом снимала кожу с ее сухих пяток.
— Не трогай, мамочка, — стеснялась бабушка. Я мотала головой и продолжала нежно отслаивать лохмотья старой кожи.
— Кто мне все время говорил — «змеиное отродье»? А сама-то!
Доктор приходил и осуждал, но уже нестрого.
Бабушку выписали. Она стала тихая и часто спала. Я забегала проверить, что она дышит, целовала ее и уметалась по делам.
А дальше — я уехала.
Коран
— Я — Шикх Хассен из Туниса, — нараспев произносит похожий на джинна из лампы араб, сосед по этажу.
— Хассен — это же Хасан? У меня папа Хасан, — сообщаю я гордо.
Я знакомлюсь со всеми подряд, вокруг меня — вечный карнавал, круговорот веселья, танцев, болтовни и хохота. Каждый ужин — в компании, где нет двух одинаковых этносов. Ну, может, два белоруса подряд есть, но они — коренные, а остальные — все сплошь фестиваль дружбы народов.
— Тогда я буду здесь твой папа Хассен, — подкручивает тонкие, как у Сальвадора Дали, усики, тунисский друг.
— Киф эль халь? — кричу я каждое утро пробегающему с кипящим чайником папе Хассену.
— Маладе-е-е-е-ес, — отзывается эхо, стукаясь об стенки длинного коридора.
— Моя бабушка — мусульманка, — объясняю я. — Каждое утро и каждый вечер я слушала «Иль алла иллела, Мухаммеде ресулла…», а дальше не помню.
— Бабушка — мусульманка, а ты — нет? — удивляется папа Хассен.
— Грузия — православная, — обьясняю я. — Только аджарцы триста лет были под турками, ну и вот.
— Как странно, — удивляется тунисский папа. — У бабушки есть Коран?
— Есть, конечно, — только очень старенький, все листы распадаются.
— Держи, — протягивает папа Хассен новенькую книжечку Корана в золотисто-коричневой обложке.
На зимних каникулах к бабушке я побежала в первый же вечер.
Она сидела в кресле, и я не дала ей подняться.
— Дидэ, ты голову опять эвкалиптом моешь? — вдыхаю знакомый любимый запах белоснежных волос.
— Ты зачем косу отстригла? — строго спрашивает бабушка, гладя мне голову.
— Отрастут, — отмахиваюсь я. — У меня для тебя подарок, смотри.
Даю ей Коран.
— Осторожно, чтобы твой дядя не увидел, — шепчет бабушка, сдвигает очки на нос и цепляет пальцем обложку. Ее руки, всегда такие ловкие, как будто замедлили ход, стали настороженными и задумались — не пора ли дать им отдохнуть?
Приходит невестка с маленьким Гикушей.
— Иди к бабушке, — говорит Ира, но Гикуша упирается и тянет руку в сторону кухни — он большой обжора, в первую очередь ищет, чем бы перекусить.
Все смеются, бабушка покачивает головой, держа в руках Коран. Но лицо ее выдает — это первый ребенок в семье, которого растит не она.
— Дидэ, — говорю я, — ты давай поправляйся, не забыла, что я рожу пятерых и всех сдам тебе?
— Не забыла, — прислоняется бабушка к моему плечу, — жду вот, пока родишь. Этот твой друг случайно не кавалер? Смотри, далеко не уезжай от меня, я и без того скучаю, пока приедешь.
— Ну ты что, — убеждаю я, — у меня все пока друзья. Если надумаю выходить замуж — заберу тебя с собой.
— Зачем я тебе, мамочка. — Бабушка беспокойно трет пальцы. — Что я сейчас могу — еле хожу. Так хочется еще пять лет пожить! Каждый день Бога прошу — ну пусть Он мне еще пять лет даст, я бы на твоих детей посмотрела.
— Глупости не говори, — сержусь я. — Какие пять! Разговорчики!
Бабушка думает о чем-то своем и кивает головой невпопад.
— Не дает нам твоя бабушка свое белье стирать, скажи хоть ты ей что-нибудь, — жалуется тетя.
— Если кто-то будет мое белье стирать, значит — скоро мне конец, — говорит бабушка.
— Пошли, может, полежишь?
Мы поднимаемся с кресла, бабушку слегка поводит, но она крепко держится за меня.
Вытянувшись на тахте, она длинно вздыхает и не отпускает мою руку.
— Так и умру не в своем доме, — говорит она, но в голосе нет сожаления — так, просто сказала, как про погоду.
— Еще не вечер, — убеждаю я. — Вот увидишь — построится домик, у нас там будет спаленка, я закончу универ и приду жить с тобой.
— И я сошью тебе сарафан, — оживляется бабушка. — Помнишь корсет? Видишь, какая у тебя талия тонкая? То-то, а не хотела носить. Не горбись, сиди прямо.
— О, не приставай ко мне, — счастливо вздыхаю я, наконец мы с ней вдвоем.
— А спать ко мне придешь? — жалобно спрашивает бабушка.
— Нельзя, мама, доктор запретил. Ты должна спать спокойно, внучка-то уже немаленькая, стеснит тебя, — говорит тетя, проходя мимо комнаты.
— Ладно, я утром приду. — Глажу теплую руку, она хватает меня за пальцы и держит, но уже нет той силы, которую я помню.
Меховые тапочки
Я прокручивала это, как булыжник в кофемолке. Вот-вот башка треснет и разлетится кусками, звеня и посвистывая. Ну что такого случилось-то — бабушка… и не могу дальше. Слово не могу сказать.
Кажется, если я сейчас это произнесу — наступит конец света, не для меня одной, а натуральный, с обрушением несущих конструкций, грязной волной размером с небо, с тленом и мраком всего живого, Иероним Босх ожил и танцует, безумно смеясь над грешниками.
Ох, нет.
Второй курс был полегче первого, без потрясений. Новый год через три дня — первый в моей жизни Новый год в общаге уже был в прошлом году, второй раз неинтересно, поэтому за месяц у меня уже есть приглашения в разные компании. У мамы день рождения, а я не смогла дозвониться — это царапнуло меня неопределенной досадой проваленной традиции.
После суматошного дня, сдачи зачета и оголтелой укладки локонов в салоне пришел вечер — через несколько часов наступит Новый год.
— Ты готова? — высунула нос из-за дверцы шкафа Раджни по кличке Колибри: она сверкает и переливается шелковым сари, браслетами и гладкими волосами.
— Я не пойду, — почему-то говорю я. Это более чем странно — плохое настроение не из моей оперы, да уж тем более в Новый год!