Анатолий Агарков - Самои
— Ну, дак конечно, начальство оно завсегда языком гораздо. Нет, говорю, среди вашего брата охотников до ручного труда. Вот раньше как бывало…
Как бывало раньше Егорка не услышал. Мать показалась в воротах Фёдорова дома, машет рукой, зовёт:
— Дык ты чё? Ну-к, в тепло, гусёнок краснолапчатый.
И не холодно совсем: октябрьское солнце прогревает. Но Егорка не спорит, сразу подчиняется, потому что не хочет, чтоб все видели, какая мать пьяная.
За столом тоже только её и слыхать. Всё бы ничего, кабы мать не нахваливала Нюрку самым грубым образом: и красавица-то она писаная, и чистотка, и рукодельница, и доброты редкостной — нищенку не пропустит, чем-нибудь наделит. А здорова: сроду не чихнёт, износу ей не будет, даже если каждый год по ребёночку выкатывать будет. Алексей и Нюрка сидели растерянно-загадочные, а Фёдор хмурился и отворачивался.
Нюрка, проводив своего солдата, цвела и пела, ожидая новой встречи. А мать, должно быть, кляня себя за пьяную откровенность, хмурилась и ворчала.
— Ишь дверью-то хлопает, — обращалась она к Егорке.
— А всегда так у бесстыжих, — поддакивал тот. — Когда виноваты, не каются, а пуще голову задирают.
Нюрка терпела, терпела и рассердилась на них. А мать с оскорблённой ехидцей урезонивала её:
— Вот скажу, скажу Алексею, какая ты есть.
Хоть молода Нюрка ещё, Наталья Тимофеевна иной раз пускалась с ней в откровенности. Мало ли у вдовы невзгод, о которых хочется рассказать, чтобы на сердце полегчало. А теперь, как отрезало. В одной избе живут, как свекровь со сношкой. Алексей приезжает, будто солнце встаёт — мать добреет, Нюрка притихает. Егорка замечал, Нюрка рядом с Алексеем сама не своя становится. Ладонь на шею положит — не унырнёт, плечи руками окружит и на грудях пальцы сцепит — не выпростается, с поцелуем сунется — губ не уберёт. Ровно ко всему этому относилась.
Егорка привязался к Алексею за его рассказы. Умел он находить какие-то удивительные слова и рисовать ими из обыденной жизни увлекательные и запоминающиеся картины, порой страшные…
… - Мужикам покос в тягость: от зари до зари литовками машут, бабам да ребятишкам в радость: на ягодниках пасутся, грибы собирают, и от дела не отлынивают — сено ворошат, согребают, скирдуют. Люблю я, грешный, деревенскую жизнь! Мальчишкой рос в большой семье последышем, капризным, норовным. Любил поуросить, чтоб своего добиться. Порастеряли мама с тятей детей своих в лихие годы — в войну да голод. Как один остался, построжал. Раньше без материного веления щепоть зерна курям не брошу, а потом всё хозяйство на меня легло. Но это было после. А сначала был мор. Тиф и голод унесли моих сестрёнок и братовьёв. Отец выжил тогда, хоть и надорвался. Слава Богу, до второго голода не дожил, А матери не повезло. Меня-то в армии кормили, а ей сполна довелось лиха хлебнуть. Летом жара на корню спалила зелень, зимой холода — болота аж до дна промёрзли. Почти вся рыба погибла, и скот, который не прирезали, пал. Люди с воды, будто с жиру пухли. Я видел…
А потом был урожайный год. Да разве без колхозов, без тракторов так быстро смогли бы подняться? Как ни надрывались единоличники, а угнаться за техникой — кишка тонка. Тогда последние в колхозы ринулись, с глухих кордонов переезжали, не нужна стала агитация. Куркулями их прежде звали, а они бедней бедноты стали. Как говорится, ветер в кармане, да вошь на аркане. Повылазили из своих болот в лаптях, рубахи и портки из мешковины. Не хотели, говорят, в батраках ходить у Советской власти, да голодная смерть страшнее. Отцова сестра тётка Глаша с ними была. Увидала родных, слезами залилась, как девчонка: не чаяла когда-нибудь из лесов выбраться, опостылело жить. А сынок её от радости пьяный, уж парень взрослый, совладать с собой не может — людей увидел, спасение почувствовал. Но не так-то просто их в колхозе встретили. Не таков стал народ. Судачат, что с них взять, кроме лишних ртов? Тётка-то Глаша рассказывала, до голода-то полна конюшня лошадей была, пара волов, три коровы-ведёрницы, овец столько, что как придут с выгона, во дворе тесно, а кур, утей, гусей никто и не считал никогда — росли и множились, как вольная трава. Куда всё пропало? За один год будто языком слизало. Эх, волюшка-воля, была нажива, осталась недоля.
Повалились лесовики в ноги, стали колхозников просить, примите, мол, в коллектив. Просили, плакались, потом ругать и угрожать стали — спалим, мол, вас: нам терять нечего. Приняли — куда их девать. Теперь в единоличестве никто не живёт.
Алексей, забыв меж пальцев погасшую папироску, вспоминал о белых ягнятах, прыгавших на завалинку в утреннюю теплынь, о зарослях лопуха, что вплотную подбился под плетень. О камышовых мётлах, где ночь и день скрепят болотные пичужки, о празднике Троицы, когда они ходили с бабушкой Любой на кладбище помянуть родных и собирали богородскую траву, которую сушили вместе с вениками под крышей амбара. Он рассказывал о том, как красиво резвятся и валяются в росных травах лошади, и как добрыми глазами любуется на них колхозный жеребец, обычно строгий и кусачий.
В эти дни Нюрка открылась, что Алексей Саблин не просто нравится ей, а всерьёз она решила связать с ним свою судьбу. И Наталья Тимофеевна торжественно закляла дочь не упустить его, поскольку он добрый, умный и работящий, каким был её Кузьма Васильевич. Подучивала она Нюрку не шибко выказывать свою любовь, поскольку парни гоняются за теми девушками, какие держут себя в достоинстве, не милуются с ними допрежь свадьбы, хотя и не скрывают к ним своего расположения. Ещё одно достоинство Алексея Саблина ценила Наталья Тимофеевна — то, что не было у него за душой ни кола, ни двора, а главное — близких родственников. Это, по её разумению, приведёт Алексея в их дом, и станет он ей добрым сыном, а она ему — ласковой матерью. Егорке такие её разговоры не совсем нравились, но иные вести отвлекли внимание и взбудоражили душу.
Фёдору как-то удалось достать младшему брату справку об окончании петровской семилетки. Дело было за направлением на курсы трактористов. Упёрся председатель Гагарин:
— Охотниц да охотников выдумывать себе биографию уж слишком развелось.
Нюрка вызвалась похлопотать за брата. Ушла в контору, неся на губах улыбочку, за которой читалось желание заигрывать, смущать, побеждать. Вернулась возмущённая.
— Анчутка приезжая. Говорит, брат твой в заготконторе трудится и к колхозу никакого отношения не имеет. А мне — вы пошто, Анюта, в комсомол не вступаете? Вся молодёжь нынче на фермы подалась. А ты, говорит, отсталый элемент, у плиты пристроилась. И как начал шпынять по идейной части. Да мне этот комсомол с его фермами — легче рыбную кость проглотить. Ну, я ему тоже сказала! Что тружусь в столовой не меньше его, а пользы от меня может и больше. Что Конституция для всего народа, стало быть, и для меня, и право трудиться, где хочу, я имею. Не дал, косорыл немытый!
Нюрка говорила и поглядывала на брата, будто бы он виноват во всех её бедах. Мать тяжело вздохнула:
— Простофили мы — так нам и надо. Теперь верх у того, кто грамотный. Вот ты, Нюрка, не выучилась, чего в жизни добьёшься? Одна дорога — замуж пристроиться. Хоть трезвый был, председатель-то? Во хмелю, говорят, что хочешь намелю.
— Трезвый. Тебе, мамка, в Совет надо идти. Поклонись зятьку своему несостоявшемуся — ты вдовая, Егорка сирота — должен помочь, он ведь власть. А то не видать ему, — она кивнула на Егорку, — курсов, как своих ушей немытых.
— Да, поднялся Борька. Кто бы мог подумать? Не повезло Саньке. Ведь так любил и до сих пор холостует — небось, помнит.
— В правлении судачат, в Волчанке свара пошла. Авдюшка запил, его с председателей хотят скинуть, шумят будённовцы. А он — вы хоть все полопайтесь от криков своих, а места не ослабоню. Запёрся в конторе, пьёт, печать не отдаёт. Извеков к нему ездил — не пустил. Теперь, говорит, тобой, Кутепов, органы займутся. Во как!
— Дела, — сказала Наталья Тимофеевна, думая о своём. — Побегу к Фёдору, может что присоветует.
Незадолго до отъезда на курсы Егорка выпросил у Фёдора ружьё и коня.
Лес потерял наряд и далеко просматривался. Золотой лист опал, высох, вымок и потемнел. Дичи никакой, и Егорка заскучал. Сидел он в седле, как на лавочке, свесив ноги на одну сторону, забыв ружьё на коленях. Откуда он взялся — с лобастой острой мордой и впалыми боками, серый с седыми подпалинами волк? Серко осел на задние ноги, в беспокойстве перебирая передними, храп и тонкое ржание сотрясали бока. Егорка обмер — минута была критическая. Мысли табуном неслись через голову, выталкиваемые громким стуком сердца. Сейчас Серко, испугавшись, рванёт в бега и сбросит седока, так нелепо сидящего в седле, прямо в волчьи зубы. Но лошадка была с норовом. Тряхнув гривой, кося чёрными зрачками, Серко пошёл в атаку на своего извечного врага, и тот, оскалившись в ответ, кинулся прочь и вскоре скрылся. Вытирая липкий пот со лба, Егорка обнаружил, что в руках у него заряженное ружьё.