Юрий Милославский - Возлюбленная тень (сборник)
– Верста, а оральный секс ты уважаешь?
Верста выронила небьющуюся Обухову – и та чуть не разбилась: пол каменный, а ковер ушел по национальным соображениям.
– Что за дела?
– По ассоциации.
– С чем?
– Орет твой проигрыватель… Верста!
– Аюшки.
– Заткни ему хавало. Сами споем. Вернее – я спою, а ты сыграешь.
– Поешь ты…
– Зато знаю хорошие слова.
Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара – она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев – ждет, покуда за нее три тысячи сиклей выделят. Я спою, а Верста – слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева , как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день – сволочь неуспевающую, двоечницу, славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше – на десять лет. Доживет, восприимет.
– Ты петь будешь?
– Пою:
Ах и тошныим мне, добру молодцу, тошнехонько.
Ах и грустныим мне, добру молодцу, грустнехонько,
А мне яства сладка-сахарна на ум нейдет,
Мне Московско-бело-царство – эх-да! – с ума нейдет,
Побывал бы я да в каменной Москове,
Да ин есть тама, братцы, новый сыщичек,
Он по имени-прозванью – Ванька Каинов,
А он требует пашпорты все печатный,
А у нас, братцы, пашпорты своеручный,
Своеручный пашпорты, да фальшивый…
– Клево… Тебе в самом деле от этих сигарет торчит? Я как-то пробовала – только смеяться тянет.
– С одного раза не возьмет.
– Так можно же привыкнуть… Витька! Привыкнешь – окончательно пропадешь.
– Верста. Я – слушай меня!!! – я никогда больше ни к чему не привыкну.
– Философ, бля. Морда у тебя сильно местная, североафриканская, а рассуждаешь, как белый человек.
– Хватит пить. Пить – здоровью вредить. Повтори.
– Нет.
– Повтори.
– Взглядик!.. Пить – здоровью подсобить. Встань на минутку, я постелю.
– Верста в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит.
– Ты – тварь!.. Не ломай кайфа, не ломай кайфа, не ломай кайфа!..
И летят мелкие глупые предметы со столика и полочек: неискусные болванчики-статуэтки, календарь-перевертыш родом с Ленинградского монетного двора – все это летит в меня. А со столика упала также бутылка из-под «Люксусовой» – упала, но не разбилась. То ли удача, то ли чудо, то ли стекло бутылкино предварительно напряжено.
…Есть три комнаты, сообщенные между собою, – и нас много в них, мы танцуем. Это – домашний сбор, вечеринка в подсвете. Мы так редко собираемся вместе, живем в разных городах – и хорошо обнимать девушек, знакомых ровно настолько, чтобы не знакомиться снова, и не опасаешься дыхания друг друга, и руки довольны малою волей, не требуя большего.
Три комнаты в доме на ножках, три комнаты с большою верандою, что по сраведливости признается нами за комнату четвертую. Мы – чужие люди; разделенное горе – больше, разделенная радость – меньше, поэтому не стоит делиться ничем, и хорошо нам вместе, ибо мы живем в разных городах, служим на разных службах, и дай нам, Господи, возможность никогда не просить ничего друг у друга, а то и на вечеринку нас не соберешь – так позаботься хотя бы об этом. Гляди-ка, сколько у нас кока-кольных бутылок, сколько освежающей жвачки! Кабы имел я ту жвачку-жевалку лет на двенадцать раньше – Ларка Шарафутдинова спала бы со мною, а не с Царем Зверей из «Снежинки».
Иду я постоять на воздухе; притворяю за собой дверь с глазком, спускаюсь по ступенькам. Те ступеньки из тухлых досок, с переломами, а перила починены дрыном от половой щетки – чем теперь пол мыть-подметать? За такие перила и не удержишься, а ступени скруглены застылым проснежием: свалиться – раз плюнуть. Но слезаю; осторожничая, добираюсь до вмерзшего в суглинок половика, оставленного с последнего сухого дня. Окаменели скопленные следы у исхода лестницы, и лампа на столбе у калитки дает видеть волглый наст, где следы – чище и рассредоточенней. У стены сарая – мастерской сапожника Сашки – куча земли основала сугроб, что не стаивает до апреля: грунтовой холод снега бережет. Из бугра-сугроба торчит некий куст. Я тянусь к нему рукою, но все его хлысты резко взбрыкивают, дрожа, собираются в гладкий пук – наподобие кистевой метлы – и вновь расходятся. Только он, куст, теперь знает, что я его тронуть хочу – и ждет. На темном заборе начинает мерцать и корчиться световое пятно с плавною бахромою. И возникает крик, построенный на словце «ага» и на бесконечном повторении моего имени во всех возможных видах.
– Ага, Витя, Витюшечка, Витюнчик, Витяра, ага, Витя-Витя-Витя, ага…
Пятно разляпывается шире – и на его свете стоит голый человек.
Сквозь редкие черные волосы просматривается белая жирная корка-парша, лоб сведен кожными валиками – это из-за подслепости: так глядеть легче. Вечные очки вдавили на переносице лоснистую щель, в углах глазных – желтые крошки. Конец носа – как пупырчатый продолговатый кошель; из пупырышков торчат мелкие волосяные острия. Ногти на больших пальцах ног вросли в мясцо, прикоснуться невыносимо. Взбухлый водянистым туком живот перекошен влево – не совсем великолепно с внутренними органами, надо понимать.
– Ага, Витя, Витя, Витя. Ага!!!
– Ты что?.. Ты что рычишь, шваркнутый, кретин?! – вылетают из своих спален толстая Алка из Мурманска, Люська-художница из Москвы, Валечка из Полтавы, некоторые другие. Перекатываются чрез мужей, отшатываются от нежнозаписянных младенчиков – бегут меня будить, такие старые, в застойных ночных рубахах, с изуродованными пятками, зависают надо мною грудями – большими и малыми овалами, – перестань, перестань сейчас же, весь дом разбудишь.
Беззвучно, не существуя, спит Верста Коломенская, занимает одну двадцатую кровати. А стелила на диване?21
– …не хотим спать, и я не хочу спать, и те, кто сейчас слушают нас, спать не хотят, и не спит наш техник. У микрофона Илан Римон и… Эрик Клэптон, вы на волнах «Армии обороны» – в программе «Спать не хотим».
Только через час мне в караул – с трех утра до шести утра.
Два рыла на основных воротах, два патрулируют, два на воротах второстепенного значения. В то время как полагается: три на основных, четыре – в патруле, два на второстепенных. Нарушаем. Шесть рыл вместо девяти.
Моя подушка – из двух одеял казенного образца, простыня – из одного одеяла того же образца. Одеяло. Лишь бакланье с легкоранимым внутренним миром заносит на базу трепаное домашнее бельецо.
Горит свет по всей базе, хоть возле каждого выключателя да розетки написано: «Солдат, не транжирь энергию!» А где нам ее транжирить – дома?
Горит свет во всех запертых на цилиндрические замки подсобных помещениях, когда зажгли – никто не помнит; если утром придут – загасят.
Горит свет на складе твердых пайков, на складах шмоточном и ремонтном. В помещениях офицера связи, офицера личного состава, офицера боезапаса, в помещениях командира базы, командира подразделения, капрала гаража, капрала медпункта.
А если выполнить инструкцию и погасить эти заляпанные мушино-комариной сухой кашей лампы, то потом придется выгребать оттуда темень лопатами или выносить ведрами; я такие помещения видел.
У основных ворот базы подремывает Чарли Абулафия и бухарец Бар-Матаев.
– Бар-Матаев, – спрашивает Абулафия, – а почему в России демократии нет?
– Там таких, как ты, тоже нет.
– Бар-Матаев, а в России авокадо есть?
– Есть, – отвечаю я. – На меху.
– Как?
– Так. У нас там все было на меху – помидоры, бананы, яйца. Холодно, Сибирь, потому все на меху. Понял?
Бар-Матаев лыбится, предъявляет зубное золото. Абулафия хыкает.
– Чарли, если хочешь – иди, спи. Я заступаю раньше.
Абулафия ускоренно собирается: сигареты, полусожранная пачка шоколадных вафель, приемничек.
Снулый Бар-Матаев глядит ему вослед.
– Наглый, как пидор.
Семь лет прогудел Бар-Матаев в заключении – крупные хозяйственные преступления республиканского масштаба. Ничего не помогло. Соперники погубили.
– Витька, скажи, а если я завтра домой уеду, что мне будет?
– Улетишь внутрь . Подожди пару дней: отменят готовность – поедешь.
– Мне теперь надо! Я их всех в рот…, козлов. Что, понимаешь, пожилого человека заставляют семью бросать на месяц!
Никуда он не поедет.
Недавно опроставшаяся сучка Циля и безымянный кобель на трех с половиной ногах, дремлющие на ломте поролона, выдранного из матраца, одновременно поднимают головы: забылись-то они под музыку бутбульского приемничка, а тишина их пробудила.
– Каменное сердце, – вздыхает Бар-Матаев. – Не понимают, когда с ними как с порядочными. Если через два дня не отпустят – уйду и всех делов.
Он туго поднимается с узкой сиделки, прямит застывшие хрящи.
– Да, блядь. Когда молодой человек – нигде не болит. Когда пожилой – спина болит, жопа болит, х… болит… Я в зоне девчонку на снегу драл: слез с нее, а она сдохла. Замерзла. А я – хоть бы что. Сегодня три свитера на себя надел – холодно.