Эдуардо Бланко-Амор - Современная испанская повесть
В ту ночь все время слышались какие‑то шумы и шорохи, наплывавшие смутными волнами, и у меня возникло предчувствие, что придет конец деспотическому правле- пию^Сегунды. По дороге в коллеж я спросил у провожавшего меня слуги о причине ночных шумов, но этог человек никогда не отвечал на мои вопросы, а только пристально смотрел на меня своими туманными серыми глазами.
Я провел так почти два ужасных месяца. И думаю, за всю жизнь не испытал большей радости, чем в тот день, когда увидел дядю Альфонсо и его жену, тетю Клару. Во время их отсутствия у нас, как никогда, было тихо и чисто и наш дом был таким однообразным, упорядоченным и приличным, но зато я за долгие эти недели ближе узнал стае го другого дядю, Либерио, и с тех пор нас связывала с ним искренняя дружба до самого дня его нелепой смерти. Иногда он меня вытаскивал из моей каморки и брал с собой на прогулку или в художественную школу, где по- прежнему занимался рисованием и лепкой; там этот неутомимый говорун метался от одной компании к другой и представлял меня своим товарищам и их подружкам, каждый раз выдумывая мне новое имя и национальность, и потому я очень сомневаюсь, что хоть один из них понял, кто же я такой на самом деле: один день я был русским по имени Дмитрий, на другой день становился Томасом из Сеговии, а потом превращался в Жан Пьера и оказывался внебрачным сыном дяди Либерио, плодом его несчастпой любви к одной великосветской француженке, чье имя он не смел назвать… По правде говоря, сам не знаю, развлекали меня эти небылицы о моей скромной персоне или, наоборот, смущали и оскорбляли, так что я едва удерживался от слез. Но сам дядя Либерио бесконечно наслаждался своими безобидными шутками. Мне кажется, что именно он научил меня ценить смех и смеяться. К тому же он научил меня смеяться ни над чем или надо всем, но это было уже много позже. Он говорил мне: «Давай‑ка поглядим, как ты смеешься, ведь надо же упражняться», и тут же возмущал окрестности хохотом — громоподобным, беспричинным, нелепым, но по — настоящему веселым и заразительным. Поначалу я только корчил рожи и издавал какое‑то бульканье, подражая истинному смеху, но потом — благодаря усердным занятиям, сказал бы он, — я стал брать верх в наших откровенных, но и безобидных стычках, я долго сопротивлялся, притворялся снисходительноскучающим или порывался положить конец его выходкам, но в результате всегда сдавался, покоренный его неотра зимым смехом. Иногда Лнберио принимался передразнивать всех обитателей нашего дома, чьи интонации, привычки и жесты он знал досконально, он представлял и людей, и животных, и если бы он их не высмеивал, мои нервы не выдержали бы: у меня волосы дыбом вставали от одного только воспоминания о каменно — непроницаемом старческом лице Сегунды, о язвительном голосе и стальных глазах лакея, сопровождавшего меня каждый раз, как я выходил из дому, о противном урчании трех огромных полосатых котов, вечно крутившихся возле дяди Альфонсо, или о сухом, как и его приказы, смехе.
То время внесло некоторые изменения в мою жизнь в лоне этого дома. Например, именно тогда по не подлежащему обжалованию приговору Сегунды возникло обыкновение не выпускать меня из дому без Педро Себастьяна — того самого отвратительного лакея, изувеченного многочисленными ранами в многочисленных войнах, который по приказу дяди Альфонсо усаживался на корточки в углу большой столовой и приводил нас во время еды в ужас своими грубыми солдатскими песнями, — и он должен был сопровождать меня (или следить за мной?), как уже говорилось, всегда, когда я выходил на улицу, чтобы я не мог предаваться играм и шалостям, свойственным моему возрасту, а также общаться с соседскими детьми и однокашниками из коллежа, хотя подобные искушения нечасто посещали меня. Или чтобы я не сбежал навестить свою мать.
О, действительно, в ту ночь молодожены вернулись из своего долгого свадебного путешествия, и, когда я вошел в широкие двери столовой, они снова сидели во главе стола: оп, такой же строгий и непреклонный, как и два месяца тому назад, и Клара, которую я видел всего два раза, и потому она казалась мне удивительной красавицей, чистой, словно ангел, но какой‑то чужой, несмотря на то что слабая улыбка освещала ее лицо. Все вели себя как обычно, и я протянул для осмотра руки Сегунде, которая наблюдала за входом в столовую с тем же рвением, что и много лет назад. Педро Себастьян, стоявший за стулом Дяди Альфонсо, от радости, что снова видит своего хозяина, улыбался идиотской улыбкой. А возле Клары, чуть поодаль, в ожидании приказаний надменной сеньоры затаила дыхание ее горничная.
Обычно в ясные дни столовая сияла, залитая светом. Но осенью и зимой, когда солнце не показывалось из‑за туч, она — непонятное дело! — становилась самым мрачным местом в доме. И видимо, столь странные капризы освещения в этой комнате доводили меня чуть не до слез, я вообще лишался аппетита и терял интерес ко всему окружающему. Сколько вечеров и ночей я провел, захлебываясь рыданиями в своей комнате только потому, что в столовую не заглядывало солнце! В немалой степени таинственным превращениям столовой способствовали два огромных балкона над парадным входом. Однако суть явления крылась, по — моему, в двух больших люстрах на потолке, и я уверен, что без пих столовая не менялась бы так разительно в зависимости от того, ясный день или пасмурный. А какая была разница! Позади председательского кресла, которое, с тех пор как не стало деда, занимал дядя Альфонсо, чуть левее, была другая дверь, скрытая длинными портьерами из красного дамаста, такими же, как на окнах, а рядом с ней висело зеркало в позолоченной раме, и я мог созерцать в нем отражение крепкого затылка дяди Альфонсо. Другие стены украшала целая коллекция разнородных эстампов на религиозные и патриотические темы: святая Тереса[25] кисти Рибера, «Обращение Рекаредо[26]» и «Чудо святого Ильдефонсо[27]» торжественно окружали Амбросио де Спинолу[28], чье пресловутое благородство — истинно испанское, искони присущее нашему народу — вошло в поговорку. Высоким вкусом произведения эти не отличались, зато были вставлены в рамы красного и палисандрового дерева. Под ними стояли обитые в тон занавесям кресла, на которые, если я не ошибаюсь, никто не садился со времен войны. Пол мучительно заскрипел, когда я отошел от Сегунды. Я сказал:
— Здравствуй, дядя! Как ты себя чувствуешь?
Он слегка взмахнул рукой в мою сторону и ответил:
— Хороню, очень хорошо, подойди поцелуй меня и твою тетю.
Клара не шевельнулась, когда мои губы приблизились к ее щеке.
— Ты хорошо себя вел? — спросил дядя Альфонсо, и меня вдруг обдало жаром.
Сегунда ничего не сказала, потому что она никогда ничего не говорила, но я не спускал с нее глаз, отвечая, что вел себя хорошо и что однажды вернулся домой очень поздно, так как гулял с дядей Либерио, но это был один- единственный раз, ведь все знают, что я и раньше не очень- то любил выходить из дому, а теперь и подавно. В этот момент вошел дядя Либерио, показывая руки уже пыхтевшей от нетерпения въедливой старой молчунье, на лице у которой появилась гримаса отвращения при виде пятнышка глины на щеке у дяди. Громко здороваясь, дядя Либерио правой рукой пожимал руку брату, а левой одновременно посылал воздушный поцелуй в другой конец стола, где, словно идол, застыла его кузина, а теперь и невестка. Садясь на свое место рядом со мной, он извинялся за опоздание — по его словам, у него было очень много работы, в ответ на что Альфонсо, как всегда, презрительно усмехнулся.
Яснее ясного, что Либерио и Альфонсо пи в чем не походили друг на друга. Только когда Либерио сердился, в его облике и манерах появлялись фамильные черты, но, по правде говоря, не многое ему представлялось достойным раздражения. Его жизнь изобиловала радостями: все что угодно превращалось в естественную причину для веселья, как уже говорилось, он постоянно смеялся, часто без всякого повода, потому что придерживался хотя и расхожей, но тем не менее уб|едительной теории — если люди не делают того, чего им хочется, значит, они не пользуются свободой воли — главной чертой, отличающей их от животных. И еще добавлял: «Без свободы воли мы были бы даже не животными, а в лучшем случае просто машинами». Альфонсо же, наоборот, всегда вел себя так, словно все должно быть предусмотрено, взвешено, тщательно выверено, и, если что‑либо приходило в противоречие с его построениями, у него бывали страшные нервные припадки.
Наконец Альфонсо дал знак начинать обед. Как повелось, Сегунда села на нижнем конце стола, но это, разумеется, не означало, что старая служанка обедала вместе с нами. Она просто сидела, неподвижная и прямая, как изваяние, односложно отвечая на вопросы, которые ей задавал дядя Альфонсо, а раньше — дед, и с ненавистью надзи рала за нами, пока мы ели. Сейчас я могу утверждать: чго бы там ни казалось, а эта старуха нас действительно ненавидела и следила за всеми, в том числе за дедом, Альфонсо и Кларой.