Отар Чиладзе - Годори
Он явно перебарщивал, играл с огнем, но ему доставляла удовольствие эта игра, дурманила, расслабляла, как ласка матери-предательницы или жены-изменницы.
— Сука буду, у него не все дома, — сказал бармен.
— Ступай, браток, масть свою найди, — ввернул Кенчо на блатной манер.
— Моей масти нету в мире… Я просто маленький честный убийца без гроша за душой, — жалостливо скуксился Антон.
— Говорю вам, не все дома, — повторил бармен.
— Давай вставай! Выйдем, там поговорим! — повысил голос Кенчо и взял Антона за локоть, намереваясь силой поднять со стула, как разбузившегося клиента, но Антон опередил его, вскочил с неожиданной резвостью, не оглядываясь, оттолкнул стул, сунул руку во внутренний карман пиджака и не крикнул, а прошипел с присвистом: — Всех троих пришью на месте!.. — Похоже, Лиду в расчет не брал, имел в виду только представителей мужского пола. — Советую поверить на слово, — добавил погодя, уже насмешливо улыбаясь.
Наступило напряженное молчание. Вроде даже жарко сделалось. Лида стояла поодаль и, скрестив руки на груди, смотрела на них. Накрашенные глаза блестят Можно подумать, зрелище, представшее ее глазам, так давно ей приелось, что она только и ждет… Вернее, наоборот — ей совершенно безразлично, когда и чем кончится это дурацкое представление.
— Нужен мне этот базар под конец работы?! — Бармен шлепнул себя по ляжкам.
— На понт берет, — сказал Кенчо. — Да кто это хавает…
— А я говорю — без понта, — сказал бармен. — Сука буду, может.
— Могу… — подхватил Антон. — Все что угодно. Как мой отец, как отец отца, как отец его отца… — Правую руку по-прежнему держал в кармане пиджака.
— Всо! Кончай базар. Говори, чего тебе, и ступай своей дорогой, деловым тоном предложил бармен.
— А ты, я вижу, не того… Не врубился… — делано нахмурился Антон. Я же сказал, некуда идти, все двери закрыты. Не то что честный убийца, честный поэт нынче никому не нужен… К тому же у меня ничего за душой. Вот все мое имущество, — добавил он и извлек руку из внутреннего кармана. В ней была фотокарточка: отец и мать с сыном. Члены семьи в семейной обстановке.
Бармен хищно выхватил фото из рук Антона. Сначала жадно вглядывался, потом повертел в руках так и этак, в конце концов, кажется, даже понюхал, но так ничего и не понял.
— Кто такие? Зачем они тебе? Ты что, в натуре, убийца? Киллер? Должен их кончить? — слишком взволнованный своим предположением, он так и метал в Антона вопросами. Фотокарточку держал двумя пальцами, бережно, словно сейчас только проявил и сушит.
— Одного уже кончил, — сказал Антон и потянулся за фотокарточкой, но бармен отвел руку.
— Ради минета людей убиваешь, дуся, не стыдно? — сказал Кенчо.
Бледный, с напряженно сведенными скулами, он смотрел поверх Антона неподвижным, немигающим взглядом и, похоже, в отличие от него стискивал в кармане рукоятку настоящего оружия. Но не мог решить, поддаться ли искушению — знал, что извлеченное оружие придется применить.
Антон опять глянул на бармена и протянул руку, будто за фотокарточкой, но тут же обернулся к Кенчо и неожиданно изо всех сил ударил в лицо. Кенчо шарахнулся, сделал несколько нетвердых шагов, но не упал. Упал Антон, поскольку Миша хватил его по темени вороненой рукояткой нагана… «Были ли у вас прежде неприятности?» — тут же спросил следователь и бросил на стол спичечный коробок. «У меня с женой?» — переспросил Антон. «Ты отца убил или жену? — засмеялся следователь и, вытянув руку, указал пальцем: — Вон белка…» Он проследил за пальцем и в самом деле увидел белку, только не на дереве — белка выглядывала из-за пазухи бармена. Один глаз у нее вдруг вспух и, раздувшись до размеров аэростата, лопнул с омерзительным звуком. Осклизлые розовые ошметки залепили Антону глаза, и в следующее мгновение он оказался в уборной. Там были все, кроме Лиды. То, что это уборная, он понял по запаху и по особой сырой прохладе. Он с трудом пришел в себя. Ноги не держали его, держал Миша, точнее, обезноженный, обмякший, как тряпка, он висел на его железных руках.
— Соси, падаль… Кому говорю! Соси грузинский момпаси! — говорил Кенчо и сам смеялся собственной шутке. — Опусти пониже, дуся, видишь, не дотягиваюсь, — сказал он Мише.
Он не сразу понял, что говорил, чему смеялся и что делал Кенчо, но вдруг ясно ощутил, как тот провел по его губам омерзительно дряблой, тепловато смрадной головкой члена, и тут же его вывернуло — пенистая сукровица, перемешанная с желчью, потекла по подбородку.
— Наблевал на хер, пидор! — крикнул Кенчо.
На этот раз засмеялись Миша и бармен, дружно, согласованно, точно с нетерпением ждали именно этих слов.
— А потому, что напрасно тужишься. Видишь, не стоит, — сквозь смех сказал бармен.
— Ну он тебе подсуропил, — подхватил Миша. — От такой подлянки можно навсегда головкой поникнуть.
— Как же… еще чего… Ну-ка, Лидку приведите, посмотрим… У меня на этого мудака не стоит, — мрачно, не шутя, сказал Кенчо; и в то же мгновение еще раз нечеловеческая боль хлестнула молнией по внутренностям Антона, разом стиснув в огненных щупальцах сердце, печень, мозг, и закаменела под ребрами, свернувшись в колючий ком…
Оба окна следовательского кабинета распахнуты настежь, но воздуха нет. Антон задыхается. К тому же на нем долгополая прадедовская шинель, а на голове буденновка. Воздуха нет. Еще немного — как бомба с часовым механизмом, взорвется его сердце, разлетится в клочья. «Помни Перекоп!» кричит ему прадед. Они с прабабкой Клавой зарыли его у Перекопа в соль задолго до рождения, вернее, не его, а свое мертвое семя, засолили, как воблу, впрок; вот он и лежит среди гор и сталактитов соли, в соленой люльке, спеленутый солью, с потрескавшейся кожей и иссохшим, иссушенным мозгом… Дайте хоть глоток воздуха, глоток воздуха — и он на все согласен: если хотите, опять захватит Тбилиси, поставит к стенке дядю Элизбара, и библиотекаря Николоза, и Досифея Некресского, и цариц с растерзанной грудью, и обезглавленных царей… В окно вместо воздуха втекает невнятный и тревожный гул приближающейся демонстрации. Следователь напрягается, рука со спичечным коробком, который он собирался бросить на стол, замирает. Переводит испытующий взгляд с Антона на окно. Пытается установить тайную связь, существующую между Антоном и демонстрантами. Старый чекист, цепкий, тертый, опытный. Но Антона давно ничего не связывает с демонстрантами. «Откройте окно! — мысленно кричит он. — Задыхаюсь!» Он и впрямь задыхается, хотя окна распахнуты настежь. У него перехвачено горло, забиты дыхательные пути. А его палачи здесь, в ночной уборной, пересмеиваются, перемигиваются…
— В натуре киллер. Сука буду. Спорим! — сказал бармен и отодвинул Кенчо в сторону. Кенчо не упирался. Скорее, даже обрадовался. Но все-таки ширинку застегивал медленно, нехотя, вроде как по настоянию корешей. — Кто это? гаркнул бармен над ухом Антона и несколько раз повел фотографией перед его носом. А демонстрация с каждым мгновением ближе. Над демонстрантами кружат тучи мошкары, к чему в Тбилиси уже давно привыкли. Людям надоела безрезультатная борьба с мошкарой, на место раздавленных и разогнанных тут же налетают новые. А кто займет место Антона? Место Антона давно занято. Еще до прихода Лодовико из Болоньи. Для Антона нету места. Он вообще воздушный пузырь, генетическая бессмыслица, анахронизм… Но если он не убивал отца, то почему побежал в милицию, а, скажем, не в германское посольство?! «Прошу защитить меня от отечественной агрессии…» Как, и вас то-о-оже? Сына вашего отца-а?! Да, и нас то-о-же, сына нашего отца-а! Не верьте преображениям, в особенности смене цветов! Сколько раз понадобится, столько раз поменяют цвет, но неизменно останутся прежними, теми, кем были. «Задыхаюсь… Не могу больше… Хоть буденновку стащите, нелюди, будьте вы неладны!» — сипит, грозится с перехваченным горлом.
— Кажется, говорит чего-то… — Кенчо пнул плечом бармена.
— Что? Не слышу! Повтори разборчивей! — Бармен сперва прокричал это на ухо Антону, потом сам приблизил ухо к его губам.
Антон хотел сказать, что вспомнил его, узнал — знаю, кто ты, — но не получилось, он только шамкал и сипел сквозь вывернутые, разбитые губы и разбрызгивал кровавую слюну.
«Ох, так вашу мать!..» — честерит он всех, кто толкнул его на дно, кто завел его жизнь в эту смрадную уборную. Жужжание пчел постепенно перерастает в приглушенный морской гул. Воздух уплотняется, густеет. Оконные стекла нехорошо дребезжат, как при землетрясении. «Совок» боится, что у него отнимут здание. Следователь одним ухом прислушивается к улице, очень ему интересно, что там происходит, какого еще фокуса оттуда ждать. Опыт подсказывает ему, что какая-то связь между самозваным убийцей и бестолковыми демонстрантами все-таки существует… То, что между ними есть связь, чувствует и Антон. Не просто чувствует, а головой ручается. Напряженно ждет, когда же захрипит мегафон. Наконец!.. «Свободу узнику совести!» — раздается астматический хрип. Антон порывается вскочить, но не может, он пригвожден к стулу. Голос Лизико… Это Лизико, радуется Антон. Как бы мегафон ни уродовал и ни огрублял его, он всегда, с первого звука узнает этот голос и всегда вот так бросится навстречу. Как бы ни был зол, даже в ссоре, даже разлюбив саму Лизико. Как и звук косы, этот голос его собственность, одна из бесценных драгоценностей его тайного клада. Но пока мегафон астматично хрипит и, словно ошметки бронхов, выкашливает лишенные смысла слова — «свобода», «совесть», «узник», — следователь опять испытующе смотрит на Антона, он не верит, не может поверить, что такое масштабное представление — всего лишь демонстрация человеческого одиночества, человеческой беспомощности, неприкаянности и…