Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2011)
— Ну и как вы жили на Сахалине? — спрашиваю, уставившись в окно, за которым бежит пыльная, пронзенная толстыми лучами улица Габдуллы Тукая.
— Ой, по-разному, по-разному.
Она отвечает так, будто мы каждый день возвращаемся к этой теме.
— Мама ведь завербовалась на Сахалин после войны. Что-то кусками, моментами помню. Растительность невероятно буйная, зимы снежные-преснежные, но морозов больших не было. И дом, в котором мы жили, уж такая деревяшечка. Двойные стены, и посередке была пустота. Туда засыпали угольный шлак, это для тепла, но горели они! Ух как горели!
Ее голос наполняется Сахалином. Я не могу объяснить себе, как именно это происходит, и от этого скриплю зубами.
— А метели какие! Все провода обрывало. И мы в полной тьме сидим одни. Собачка у нас была маленькая, японская, наша защитница. Вот что я вспомнила! — трясет меня за руку Девушка. — Мама купила за бешеные деньги Пушкина. Большую книгу с иллюстрациями. А иллюстрации были переложены тонюсенькой-растонюсенькой бумагой. Как я любила эту книгу! А потом мы страшно бедствовали, и мама ее продала. Я как будто бы пережила смерть близкого человека. А потом, уже в Одессе, мама снова ее купила. Мама же так любила читать! Если бы у мамы чтение не было первым или я уж не знаю каким занятием в жизни, то я бы никогда не увидела эту книгу. Ты, наверное, в бабушку пошел, такой любитель.
Смотрю на ее полипропиленовую сумку с разошедшейся молнией.
— У тебя же сумка новая, а замок не работает, — выговариваю строго.
— Сумка новая, да я старая.
— Мам, у тебя все отваливается.
— Ну я же всем пользуюсь! И я потихоньку отваливаюсь. Что поделать…
Моя бабушка была инженером-химиком. Львиная копна смоляных волос, раздуваемая тихоокеанским ветром, опускалась на золотоносные сопки. Екатерина Ефимовна давно уже стала для меня родом созвездия. Малахитовые навыкате глаза за пузатыми стеклами, совиный нос, белый халат аналитика. Такой я себе представляю бабушку — благовидной, образованной и невесомой. Хотя рука у нее была тяжелая. На сопке стоял сталинский острог, под сопкой лежал шахтерский поселок. Железка, по которой бегал узкоколейный паровоз, связывала поселок с городом Макаровом. Чем же бабушка занималась в поселке? Она жгла уголь в муфельной печи и проводила анализ на зольность. Недра сахалинской земли, превращенные бабушкой-химиком в серую пудру, взвешивались на аналитических весах, которые хранились под колпаком. Каждая молекула в этом анализе что-то значила и имела вес куда как больший, чем человеческая жизнь. Из окон щитового барака, в котором ютилась Катерина с девочками, были видны сторожевые вышки Вахрушевской зоны. Бунты и восстания в послевоенных лагерях уже не считались редкостью. Объявил в пятьдесят первом году голодовку и сахалинский лагерь. Однако настоящая жизнь Екатерины Ефимовны протекала не в шахтерском поселке, где бараки горели как свечи и пламя норовило перекинуться на шахту и острог, — ее подлинная жизнь протекала в мире литературных героев. Она родила двух дочерей от Павла, который не вернулся с войны, и назвала девочек не Октябрина и Капитолина, а Лариса и Жанна.
— Мама, почему ты Ларису назвала Ларисой? — спросила бабушку моя мать.
— Я прочитала “Бесприданницу”, — спокойно ответила бабушка.
— Ну ты же видела, как она кончила! А меня Жанной. Зачем?
— Я прочитала “Жанну д`Арк”.
— Так ее же спалили живьем! Зачем?
— Я детдомовка. Мне все можно, — отрезала бабушка-химик…
Когда мы сидим с Девушкой плечом к плечу в автобусном кресле или на троллейбусном диване, мы начинаем перебирать родственников. Наверное, так же перебирают книги или вещи, собираясь переезжать с одного края земли на другой.
— Как твоя двоюродная сестра?
— Какая сестра?
— Ну, тетя Белла.
Мать вздыхает:
— Всякие прибавляются хвори, симптомы. Но для этой стадии заболевания ничего. Тянет.
Последний раз я видел Беллу тридцать лет назад. Она бродила в черном пеньюаре по одесской квартире с булавками во рту и мелком в маленькой крепенькой руке. Вместо сантиметра Белла Тарнопольская пользовалась шкурой кобры, которую привез из Индии дядя Шура. Цепкие веселые Беллины глазки источали сахарный сироп и пищевой уксус. Ее кукольный рот с базарными проклятьями никогда не закрывался. Ее золотые зубы перегрызали нить. Я думаю, она была замаскированной лилипуткой.
Белла родилась от неудачного бабы-Раиного мужа, который был еще до дяди Шуры. Только ради нас тетя Белла становилась человеком невысокого заурядного роста. Все свое лилипутское белье, лилипутские книжки и лилипутский мармелад она держала в отдельном лилипутском комоде. Белла обшивала пол-Одессы, и я уверен, что с нею расплачивались скорпионами. Наконец, она держала в прихожей живого мраморного дога, который в полумраке обнюхивал тебя влажными мраморными ноздрями и вежливо наступал на ногу каменной лапой. Лапа весила столько же, сколько колонна Эрмитажа. Местный храм искусства и начинался с Беллиной прихожей, потому что из-за дога выглядывала картина со скучной бурей. Вода на картине напоминала плохо прожаренную яичницу. Рядом с картиной стоял граненый флакон бледных духов, в котором плавала щепка. Я думал, что это обломки кораблекрушения. Желтая вода из картины как-то проникла во флакон и установила там свою власть. Точно так же считал и мраморный дог.
Одесская швея-мотористка, хлебнувшая израильского счастья, превратилась на пороге могилы в сплошное мужество. Она собирается справлять свой юбилей в ресторане, и весь Израиль в ужасе. И еще она собирается жить, хотя врачи в один голос запретили Белле даже и думать об этом.
Моя мать слеплена из того же сахалинско-одесского теста, но мать другая. В ней нет жизнерадостного хамства. Мать вышколена сценой, классическим репертуаром. Она все еще не забыла чуткого беспамятства седой Сольвейг, которая сидит на норвежском валуне, сколоченном из одесской фанеры. Да и житомирско-казанская линия, непотопляемая логика отца сковала миром условностей это экзотическое теплолюбивое растение. Ей непросто было играть малокровную скандинавку. Однако соленые сахалинские метели и колонны советских Пер Гюнтов, которых гнали через поселок вахрушевские вертухаи, помогали входить в образ…
В мареве запорожской степи, под полуденным солнцем, раскалившим лафеты орудий, я вижу парня в каске и ловлю на себе пепельный взгляд моего отца.
За высоким песчаным берегом, на котором была распялена их батарея, начиналось широкое азовское мелководье. Ноющим автоматическим огнем зенитки переворачивали и степь и небо. Где-то высоко в солнечном погребе бесшумно рвались осколочные шестикилограммовые патроны. Не отыскав законной добычи в небе, железо находило, чем поживиться в море. Металлический ливень опускался на азовскую волну, и прибрежная полоса посверкивала серебром сеченой плотвы. Как ни бугри скулы, все равно раззявишь рот, когда сухими толчками отойдет патрон за патроном. Взбаламученная степь кормила артиллерийскую прислугу травой и землей. Но лучше наесться песка и горьких корешков, чем оглохнуть. Широкоскулый заряжающий Вайткявичюс заправил обойму в магазин. Подавшись вперед гибким корпусом, он взвел рычаг, закручивая пружину до щелчка. На последнем витке пружины плоское, сонное от природы лицо литовца побагровело. Сержант Коваль с ленцой дал отмашку. Орудие молчало. К несчастью третьего расчета, патрон встал наперекос, и затвор заклинило. В белом бешенстве из рыжего клуба пыли вышел капитан Сурмач, жилистый, усатый бог зенитки пятьдесят седьмого калибра. Он молча запрыгнул на платформу, оттолкнул заряжающего. “Как сосновая шишка в жопе, — процедил Сурмач сквозь желтые зубы. — Туда идет, обратно — йок. Коваль! Подгоняй тягач. Будем вырывать затвор”. — “Не понял, товарищ капитан”, — нервно осклабился Коваль. “Чего ты не понял? Ствол потрогай. Хоть куличи пеки. А там не кулич раком встал, а осколочно-трассирующий. Две минуты у тебя, сынок”. Коваля сдуло. Низколетящий самолет воображаемого противника тянул над белыми бурунами конус, напоминающий воздушного змея. С этим змеем и должна была разобраться батарея Сурмача. Комбат отмахал на прямых ногах несколько шагов, так чтобы его было и видно и слышно. “Первый и второй расчет — в укрытие! Третий расчет — к орудию”. Долговязый Вайткявичюс и мой отец накинули петлю на затвор полевой пушки. Тягач прянул, натянул трос, и под звон колоколов, который лился прямо с неба в души третьего расчета, вырвал и затвор и снаряд. Описав в воздухе дугу, осколочная граната ударилась о край стальной платформы…