Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 1 2011)
В начале шестидесятых электрики приехали поменять лампу в фонаре, который висел над улицей Шолом-Алейхема. Десятилетний Валерочка, племянник тети Беллы, стоял в ноябрьских сумерках посреди дороги. Он смотрел, как монтеры возятся с прикипевшим латунным цоколем. В санках сидел семилетний Олежка. Из темноты вылетел автомобиль. Все произошло слишком быстро. Белла записала Олежкину смерть на Валерину совесть.
Моя мать узнала о смерти бабы-Раиного внука за два часа до спектакля. В тот вечер мать танцевала партию Сольвейг. Она олицетворяла Север, в его чистоте, холодности, ясности. Пер Гюнт возвращался домой, отвергнутый всеми. Возвращался нищим, обворованным и преданным. Когда Пер Гюнт идет к ней с протянутыми руками, а Сольвейг, спеша навстречу, проходит мимо своего лагерника, мы понимаем, что Сольвейг ослепла. Зал плакал. В тот вечер мать не удержалась: побежали крутые горячие слезы. Вот она плачет, гладит Пер Гюнта по голове, валит сахалинский снег, и набегает ноябрьский занавес. Этих слез по Олежке ей не простили.
Белла Тарнопольская поедом ела племянника. Валера брал санки и уходил на весь день на кладбище. Он стоял у могилы брата и сгрызал до крови кулаки. После Олежкиной смерти Валера начал заикаться и мочить простыни. Потом он вырос, стал проводником, сел в тюрьму, приехал в Казань познакомиться со мной. Он повел меня на оперу “Князь Игорь”. В буфете дядя Валера напился и решил навестить нашу еще до войны тронувшуюся умом родственницу, которая жила в доме с каменным дейнековским физкультурником. С сумасшедшими родственниками в конце семидесятых у нас все было в порядке. Мы взяли такси, но не доехали. Мой кишиневский дядя, вероятно под впечатлением от оперы в четырех действиях, залепил таксисту оплеуху.
Беллина дочь Нинка задержалась в моей детской памяти одним штрихом — молодая тень Беллы. Это все, что я могу о ней сказать. Молодая и бешеная Белла. На Святой земле Нинка спилась. Да и было от чего. Ее сына Олега, названного в честь убиенного Беллиного сына, призвали в израильскую армию. Олега направили в хорошее место, но Нининому сыну достался второй ярус. Во сне он упал с койки и убился насмерть. На Беллином Олежке ведь тоже не обнаружили ни единой царапины. Только гематома в области виска. Сын и внук Беллы, получив одно и то же имя, приняли одну и ту же смерть — мгновенную и необъяснимую. В мой день рождения Белла позвонила мне и сказала: “Пусть у вас будет все тепло, ласково и нежно”. Это были ее прощальные слова.
Баба Рая тоже умирала от бронхогенной карциномы. Правда, Раиса Тарнопольская не знала, что у нее рак легкого. Детям сказали: “Готовьтесь”, а Рае прописали народное средство. Баба Рая месяц жевала какую-то дрянь, полагая, что у нее бронхит, и чудесным образом излечилась. Рае даже не стали говорить, от чего она излечилась. А через неделю бабу Раю то ли от голода, то ли со страху укусила крыса. К тому времени Тарнопольские совершенно обнищали. Дядя Шура давно лежал в могиле. Крысы бегали у них по столу. Моя двоюродная бабка не придала значения посиневшему мизинцу. Началась гангрена, и когда хватились, было уже поздно. Хоронить Раису Тарнопольскую было не в чем, и бабушка-химик отдала ей свое ситцевое платье…
Мы выходим на автовокзале. Отсюда рукой подать до промышленного осинника, в котором отцы ворошат палками листья — ищут наши души. Голубой смрад отработанного бензина, неподъемные сумки, все оттенки ржавого. Мы сидим с матерью на скамье, как и тридцать лет назад. Та же фанерная бессмертная серая скамья. Мы сидим и ждем автобус, который доставит ее в санаторий. Я очень строг, очень серьезен. Боюсь, что мать позволит себе очередную нелепость, и мне станет невыносимо стыдно, хотя, конечно же, нелепа не она, а этот автовокзал, эта скамья, этот мир, но я хочу, чтобы нелепой была именно мать. Так мне легче. Мать хочет поразить меня обещанными ей изысканными процедурами:
— Там бассейн с минеральной водой.
— Ты плавать умеешь? — спрашиваю строго.
— Нет.
— Зачем тебе минеральная вода в бассейне?
— Ну, побултыхаться! — весело отвечает она.
Я начинаю хохотать, хотя я не хочу хохотать. Я хочу быть невозмутимым. Она уже достает пакет с прожаренными, круто посоленными семечками. Собирается кормить наглых вокзальных голубей.
— А это что? — спрашиваю строго.
— Это птичкам.
— Каким птичкам! Ты едешь в Чебоксары.
Теперь хохочет она. А я смотрю на нее во все глаза и хочу найти в ней какой-нибудь дефект, за который отлично было бы ее распечь, разнести в пух и прах. Я хочу наконец понять, чтобы уже не возвращаться к этому больше, почему она такая, в чем ее главный просчет, изъян? Но изъяна нет. Ни одного изъяна. И меня охватывает ужас.
К посадочному перрону подают полутораэтажный лайнер цвета жженого кофе. Автобус медленно заплывает под навес. Мы подхватываем шмотки и занимаем место в голове очереди. Пока я вожусь с чемоданом и сумкой, пристраивая их в закоулках багажного отсека, мать готовится сообщить мне нечто важное. Я понимаю это по ее заговорщическому взгляду, по тому, как она перебирает звенья кроветворного браслета.
— У меня сюрприз для тебя.
— Так, — собираюсь с духом.
— Мне позвонили из Министерства культуры. Предложили работу.
— Какую?
— Поднимать классический балет в Марокко.
Она не шутит. То ли ее распирает от смеха, то ли от гордости.
— И?
— Я их спрашиваю, вы знаете, какой мне пошел десяток? А они отвечают: “Это все не важно. Вы — наша последняя надежда”.
Я подаю ей руку, помогаю взойти на ступень автобуса.
— То есть кроме тебя ехать в Африку некому. И бедуины без тебя не обойдутся.
— Мне сказали, они живут в таких условиях хороших, что уже могут себе позволить классический балет.
Я загораживаю проход. С места не сдвинусь, пока не узнаю всего.
— И что ты ответила?
Она замирает на секунду. Спохватившись, взмахивает руками:
— Куда, куда я поеду? У меня дети. У меня концерты, концерты, концерты, выступления, репетиции, репетиции, выступления, концерты!
И тут я понимаю, что она себя уговаривает. Мать пытается найти цивилизованное объяснение тому, почему она не может бросить нас. А это значит, что если она не найдет абсурдного объяснения, то она соберет чемодан и затеряется в песках…
Двенадцать лет тому назад родился мой сын. По традиции, заведенной отцом, я едва не опоздал к началу схваток. Оседлав велосипед, я отправился на ближайшее болото. Сырая земля чавкала под ободами. Вдруг в колесо впорхнула бабочка, и спицы не смололи ее в пыль. Желтое пятнышко вынырнуло с той стороны колеса и разумно исчезло в кустах малины. Бабочка, быть может, даже не заметила, сквозь лопасти какой смертоносной мельницы прошла. Вот так приходят в этот мир холодным летним днем, при шквальном ветре, обладая лишь крупицей плоти.
Пути и дни
Звиад Ратиани
*
ПУТИ И ДНИ
Перевод с грузинского и вступительное слово Бахыта Кенжеева
Звиад Ратиани родился в 1971 году в Тбилиси. Поэт и переводчик поэзии. Получил техническое образование: в 1992 году окончил факультет связи Тбилисского технического университета. Автор четырех стихотворных книг. Переводил на грузинский язык стихи Райнера Марии Рильке, Томаса Элиота, Эзры Паунда, Роберта Фроста, Уистана Хью Одена, Роберта Лоуэлла, Дерека Уолкотта, Шеймаса Хини и других поэтов. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе премии Института Гёте за переводы стихов Пауля Целана (1999) и премии имени Важи Пшавелы за поэтический сборник “Дороги и дни” (2005). Стихи Звиада Ратиани переводились на многие европейские языки. Живет в Тбилиси. Работает инженером в компании мобильной связи.
Звиад Ратиани — один из лучших грузинских поэтов. Я могу быть пристрастен, потому что, встретившись года три тому назад, мы ощутили мгновенную — и, смею надеяться, взаимную — симпатию. Впрочем, я слышал о его стихах задолго до этой первой встречи. [1]
Он читал мне по-грузински, я следил за содержанием по подстрочнику. Даже при таком восприятии стихи поразили меня мгновенно и бесповоротно. За ними проступала — как и бывает с прекрасной поэзией — напряженная и благородная душевная жизнь, любовь не только к слову, но и к нашему незадачливому бытию. Небольшой цикл стихов Звиада, который я впоследствии с восторгом перевел, стоит в его творчестве чуть-чуть особняком. Он проецирует эту душевную жизнь на ее повседневный контекст: частые командировки, дорожные встречи, мысли о сегодняшней Грузии с ее не самой завидной судьбой. Как и полагается патриоту, Звиад смотрит на свою родину преданно, но без романтического флёра; порою кажется, что он в этих стихах постоянно помнит о знаменитом лермонтовском “люблю отчизну я, но странною любовью”. Счастлива страна, рождающая таких тонких и бескорыстных поэтов.