Мариам Юзефовская - В поисках Ханаан
Зоя Петровна отбросила от себя ручку и закрыла глаза: «Нет! Не могу! Хватит! Я больше не выдержу!». Она вскочила изо стола, пробежалась по комнате. «Ты должна это дело довести до конца», — прикрикнула она на себя и снова взялась за ручку.
Откуда, мама, ты брала силы для жизни? Теперь я много старше тебя. По возрасту — годишься мне в дочери. И если свершится чудо, и мы встретимся с тобой ТАМ, ты не узнаешь меня.
— Симэлэ! Симка! — окликну тебя. — Мамка моя! Это я — твоя Златка!
…Прошло два месяца. Весна в тот год выдалась переменчивая, капризная. Морозы сменялись оттепелью. То наметало сугробы, то снег оседал, истекая ручьями и маленькими озерцами луж. Мои короткие войлочные ботики не успевали просохнуть за ночь. Я приходила домой продрогшая и обессиленная. Тотчас валилась на топчан. «Устала?» — робко спрашивала мама, подкладывая мне под бок мальчика. Он слабо хныкал и колотил ручками. «Корми», — нетерпеливо подгоняла она. Я вынимала из-за пазухи пустой вялый мешочек груди и тотчас засыпала тяжелым беспробудным сном.
В одну из ночей мне причудилось, будто кто-то трясет кровать и кричит: «Златка, проснись!» Я через силу разлепила глаза. Мамина холодная рука дергала меня за плечо:
— На днях будет акция.
— Акция?! — тихо вскрикнула я. — Не может быть! Это все выдумки.
— Ша, ша, — мама прикрыла мой рот ледяной ладонью. — Люди знают, что говорят, — прошептала она. — Мне сказал верный человек.
Мальчик, зажатый между нашими телами, начал ворочаться и кряхтеть. «Т-ш-ш», — зашипела мама, успокаивая его. Мы прислушались к настороженной тишине комнаты, где на полу на грудах тряпья в каждом углу ворочались и вскрикивали со сна люди.
— Я договорилась с одной знакомой, она согласна взять ребенка. Ее фамилия Станкевич, — словно издалека донесся мамин шепот. — Если со мной что-то случится, не смей убиваться. Нам обеим все равно не выжить. Осталось всего четверть стакана пшена. Это тебе на самый черный день.
«Черный день!» Меня внезапно охватил озноб. За стеной послышались шаркающие шаги, кашель.
— Юден! Арбайт![6] — донеслись гортанные голоса с улицы.
— Быстрей вставай! Опоздаешь, — испугалась мама.
Я лихорадочно начала наворачивать на себя тряпье. Она заметалась, пытаясь мне помочь. И, когда я была уже у самых дверей, чуть слышно прошептала мне на ухо: — Запомни — Шорная, пять. Катя Станкевич.
— Поговорим вечером, мама, — оборвала я ее и выскочила за порог.
Назад, в гетто, нас пригнали лишь в конце следующего дня. Ночь мы провели в заброшенном амбаре. На другом конце города. Было еще светло. У ворот стоял Головняк, самый злобный из полицаев. Увидев нашу колонну, пьяно засмеялся:
— А, птахи, прилетели таки до своего гнездышка! А мы здесь без вас вчера вечером повеселились. Постреляли немножко жидков. Ну, станцуйте на радостях, — вскинул автомат, повел его вдоль колонны, и грозно прикрикнул: — Ну!
Колонна на миг замерла. И вдруг возле меня кто-то, зашаркав, начал переминаться и топать. Я оцепенела. Внезапно очнулась и почувствовала свои ноги. Они быстро, пружинисто двигались, переступая с пятки на носок, казалось, зажили своей, отдельной от меня жизнью. Головняк яростно цыкнул слюной и покачнулся: «Гэть отсюдова!» Мы стояли, не шевелясь. Потом по одному начали проскальзывать через арку ворот. Миновав плац, я стремглав помчалась к нашему дому.
— Златка? — Гутман приподнялся с тюфяка, расстеленного на полу.
— Где мама? — прохрипела я.
— Не нужно плакать! — и растянул губы в натужной улыбке, обнажая младенческие беззубые десны. Из его глаз текли медленные стариковские слезы. — Знаешь, где сейчас твоя мама? У престола Всевышнего. Ее душа молится и кричит: «Ты должен спасти мою кровь», — пронзительно посмотрел мне в глаза. — Можешь поверить, твоя мама добьется своего. А сейчас беги к юденрату. Их еще не увезли.
Тела были сложены в штабеля. Их успел присыпать мелкий легкий снежок. Мама лежала с краю. Я узнала ее по юбке. Правая рука, неловко вывернутая назад, свешивалась вниз, точно подавая мне знак.
— Мама! — кинулась я к ней.
Но полицай толкнул меня в грудь, и я упала на колени. «Ты совсем спятила, — внезапно услышала низкий мамин голос, — уходи отсюда! Уходи! Этот зверь сейчас убьет тебя!»
На нашем топчане стало просторней. На нем осталось лишь двое — я и мой мальчик Эля.
Эля беззвучно копошился в тряпье, а я латала драный мешок из дерюги, который пах клеем и кожей. В боку его зияла дыра.
— Было у матери десять мальчишек, — чуть слышно пела я, — Боже мой, Боже мой, десять мальчишек.
— Что ты поешь ребенку? — старик Гутман вдруг вскочил со своего тюфяка и сверкнул глазами. — Хватит этого еврейского плача! Наш мальчик должен ничего не бояться. Хватит! — грозно повторил он и сжал кулаки.
Его пальто распахнулось, открыв короткую грязную рубаху и впалый живот, поросший седыми волосами. Я угрюмо подумала: «Что нужно от меня этому несчастному старику? Я тоже хотела ничего не бояться. Но разве не мои ноги выплясывали перед Головняком, разве не я каждый день протискиваюсь в середину колонны, чтобы уберечься от ударов прикладов, и разве не мои локти и колени елозили перед юденратом?»
— Идите прилягте, Борух, — сухо оборвала его.
Он виновато посмотрел на меня, сник и поплелся в свой угол тяжелой стариковской походкой.
После того как мамы не стало, каждое утро, чуть свет, он начал куда-то исчезать. Мы виделись только по вечерам. Приходил продрогший и усталый. Открывал крышку подпола, где я целыми днями отсиживалась с ребенком, и помогал мне оттуда выбраться.
— Смотри, что заработал сегодня, — он выгружал из карманов маленькие луковки, подгнившие картофелины, жухлые капустные листья. — Думаешь, если старик — значит, уже все? Нет! Свою семью я еще могу прокормить, — и, хорохорясь, вышагивал из угла в угол, пока я готовила похлебку. Случалось, украдкой робко касался мальчика.
— Что вы там шепчете, Борух? — однажды спросила его.
Гутман смешался и отдернул руку:
— Скажи, как понять? Вокруг пепел и смерть, а здесь чудо. Новая жизнь. Быть может, это Он подает нам знак, что мы будем прощены?
— Прощены?! Кем? Вашим Богом? — выдохнула в гневе. Меня охватила неизъяснимая злоба. Эта еврейская униженность! Эта вечно согнутая спина, ожидающая удара!
— В чем наша вина? В том, что хотим жить? Чем мы хуже других? — выкрикнула, дрожа от гнева.
Гутман вздернул бороду и двинулся на меня:
— Ты считаешь, что мы безвинно страдающие? Мой старший сын Авром бросил Тору и пошел делать революцию. Мой сын Шимон тоже решил, что лучше служить новой власти, чем тачать сапоги или шить картузы. Мою дочь Эстер волновала жизнь пролетариев всех стран, но не волновала жизнь ее родителей и ее мальчика. Мой внук Маркус — это особый разговор. Сама знаешь, он служил этой власти как верный пес. Жил как перекати-поле. Ни кола, ни двора. Вначале по путевке его послали в Среднюю Азию, потом на Дальний Восток, потом на строительство канала. Он объяснял: «Я нужен партии». И чем эта партия отплатила ему за это? Обвинила во вредительстве! Наградила его тюрьмой и лагерем! — старик зло рассмеялся. — Зачем он женился на тебе? Разве не чувствовал, что ходит по краю пропасти? Что ты с ним видела, кроме слез? Почему он в первый же день ушел добровольцем на войну, не думая о том, что ты носишь его дитя? Ему родина дороже, чем ты? Зачем мои дети полезли в самую гущу этой смуты? У нас что, мало своего горя, своих еврейских забот? Зачем они все хотели танцевать на чужой свадьбе?
— Почему чужой? — вспыхнула я.
— Потому, что мы чужаки, — закричал он, — потому что нигде и никогда нас не хотели, не хотят и не будут хотеть! — бросил на меня пронзительный взгляд и усмехнулся: — Ты переживешь меня и еще не раз вспомнишь Боруха Гутмана.
С тех пор как не стало мамы, мы — я и мой сын Эля — всегда вместе. Лишь только там, за спиной, в мешке с заплатой на боку, начиналась тихая возня, как мой хребет натягивался точно тугая струна. Легкий толчок в спину, слабое кряхтение — и я уже вздернула плечи, уже начала качать между торчащих лопаток маленький, почти бесплотный комочек.
— Т-ш-ш, — еле слышно сквозь стиснутые зубы выталкивала из себя тихие звуки, — а-а-а, — пела, не разжимая губ.