Н. Денисов - Пожароопасный период
– О, я далеко! Вы извините, задумалась, но я вас слушаю. Вы хорошо говорите, только уж очень зло. Мне вас жалко.".
– Ишь ты – жалко! – Толик покачал головой. – Тебе не холодно?
– Не холодно. Я буду не такой женой Боре, я умею ждать.
– Ждать да догонять, так всю жизнь! – он опять усмехнулся какой-то мстительной усмешкой. – Только известно, что природа женщины, даже самой лучшей, вся ее изначальная суть, на лжи основана.
– Не надо, Толя. Вы так хорошо говорили и опять злитесь.
– Злюсь, Ира, злюсь. Но это пройдет, собственно, уже прошло-. Пойдем, я тебя провожу.
– Извини, Толик, мне тут совсем рядышком. Вон дом стоит. Я еще из окошка посмотрю. Пароходы приходят в бухту и ночью. Я сосчитала все огоньки на мачтах. Видишь, зажглись уже.
Когда он поднимался на борт, густая тьма совсем поглотила сахарные вершины сопок. Но в расщелине их празднично сиял огнями поселок. Горели светильники и прожектора над палубами судов. В коридоре теплохода тоже сияли огни. Он молча прошагал возле вахтенного матроса, поднялся к себе и, не раздеваясь, долго лежал на койке, тяжело и невидяще смотрел в подволок каюты.
1986 г.Тоска по родине
...А потом было Аравийское море. Тихое, знойное. Теплоход, будто в густом, чадящем, догорающем вязком жире, лениво крутил винты, проталкиваясь всё дальше – северным курсом – к Бомбею. Море горело оранжево-белесыми красками, как-то нереально, фантастично для меня, хотя повидал уже разного за долгие месяцы тропического плавания. Летающие рыбки, недавно привычно выстреливающие из-под бортов, словно присмирели, подрастеряли азарт и резвость, а потом вдруг чуть ли не совсем запропали. И эта внезапная отчужденность моря, липкая жара над палубами, рождали тревожные мысли о прошумевшей где-то экологической трагедии – разлитой в море солярке из гигантского танкера, либо о разбомбленном нефтепромысле в Персидском заливе: судовое радио вещало об арабских войнах.
«Да нет же, нет! – объяснили мне, – Это вода цветёт.
Непомерно радостно разошлись встречным курсом с корабликом под либерийским флагом: за последние дни – живая встреча! А ночью, заткнув регулятор кондиционера в подволоке каюты, – нагнало столько холода! – смотрел я в иллюминатор на крупные алмазы индийских звезд, на Южный Крест, на бледноватую Деву, на античные очертания Паруса.
Но еще я в ту пору так остро тосковал по дому.
Как объяснить это несколько банальное – «тосковал по дому», ведь за годы странствий по миру, к зрелому возрасту, чувство ностальгии должно ведь видоизмениться, что ли, перейти в новое качество, не столь острое, как в детстве, в юности?!
У кого – как! А я тосковал.
Правда, давно уже перестало сниться пшеничное поле с разделяющей его надвое теплой дорогой, по которой шагал я в каждом сне босиком, с каким-то библейским посошком – под стрекот кузнечиков, всхлипы перепелок, под легкий шелест колосьев: покой, тишина, солнышко светит. Да, все это, едва ли не каждую ночь виделось в Южно-Китайском море на переходе из Осаки в Бангкок. Тогда было начало рейса, первые его недели, по ощущениям сравнимые, пожалуй, с первым моим в жизни путешествием в соседнюю деревеньку Полднево к тетке и дяде Ипатовым.
.Кажется, годочков пять от роду мне и было. А до сих пор помнится, как дичился я незнакомой улочки с редкими палисадниками и огоньками гераней в бедных, без занавесок, окошках, как духмяно, остро пахло лошадиной сбруей в широком, крепко обстроенном дворе родственников. А дядя Петя Ипатов, колхозный бригадир, хорошо так улыбался, говорил какие-то сердечные слова, заводя в оглобли легкого ходка игреневого бригадирского коня. Он говорил и говорил, мой дядя, моложавый тогда, с ржаным чубом, в комсоставских «должностных» галифе и френче – в ту пору это была униформа всякого сколько-нибудь приметного начальства. А потом тетка Катерина кормила меня окрошкой и всё подкладывала шанежки с морковкой, с творогом, да еще «картовные». А потом уж я очутился на зеленой лужайке за околицей, где блестело стекло озера и гоготали гуси. Гусей было много, злых, поминутно шипящих и вытягивающих шею в сторону предполагаемого обидчика. Они зорко охраняли пушистеньких, желтых, с куцыми крылышками, гусенят и холодно поблескивали дробинками глаз на ребятню, что резвилась поблизости, доглядывая выводки. У нас дома гусей не было. Не было и обязанностей пасти их. И познал я к этой поре иную летнюю волю-волюшку: где хочешь – бегай, играй. Вот и не понравилась эта полянка чужой деревни, эти чересчур озабоченные ребята – мои ровесники. Потом еще что-то не понравилось, кажется, коровье стадо, малочисленно бредущее из поля (дворов в Полднево немного!), а может, мрачноватый закат и солнышко, уходящее в тучу, вдруг напоминало, что ночевать придется не дома, где мама, кот возле «черепушки» с парным молоком и все такое родное, привычное.
В сумеречном вечернем доме Платовых шли хлопоты – звякали ухватами, ведрами, пахло жареной картошкой, мягко стучала дверь в избу, а я плакал. Сидел на лавке в переднем углу под иконами и горько, безутешно плакал.
Ну что ты, что ты – вдруг? – виновато всплескивала руками тетка Катерина, не зная чем утешить. – Ну заскучал, дитятко, ну завтра дома будешь, успокойся.
Заходил с улицы Валерий – двоюродный мой братишка, старше меня лет на шесть, говорил весело:
Не реви! Хочешь гороху? – и все сыпал мне на колени, выгружая из-под рубахи, зеленые тугие стрючки.
За горохом забывался я, просторнело в груди от участия, не помнилось, как и засыпал.
А потом было Аравийское море! Как просто: волею пера взял да и перенес себя аж на несколько десятилетий вперед. И, вроде, ничего, ладно. Море цвело оранжево, фантастично. И думалось мне хорошо: завтра увижу Бомбей, Ворота Индии, догуляю в пестроте, разномастице улиц огромного города.
Но опять в ностальгических думах своих переносился я на родину. И казалось (субъективно, пожалуй!), что так остро грустит о своих пределах только русский человек.
Во второй половине аравийской ночи восходила огромная, прямо-таки ощутимо тяжелая луна, море поигрывало рябью желтых бликов, уводя далеко, в чернильную даль теплой ночи, лунную дорогу. И воздух, словно в выстывающей баньке, умеренно мягкий, йодистый, так и одевал с ног до головы, когда выходил в шортах на корму или прогулочную палубу. Там уже теплился огонек цигарки боцмана или второго механика.
– Не спится? – ронял боцман и не ждал ответа. Он думал, наверное, о свадьбе, которую предстояло «играть» после возвращения из рейса – старшей дочери. О хлопотах думал, о расходах, да еще о том – не забастуют ли вдруг бомбейские докеры, как недавно бастовали в других портах Индии. И тогда «пиши-пропало», никак не поспеть к намеченному сроку.
– Не спится? – спрашивал и второй механик. И ждал разговора. И мы толковали о том, о сем. Пустяшные разговоры, вспоминать не стоит. Второй механик, наверно, думал о повышении – на днях его приняли в партию! – представлял себя: как это он – стармех, «дед»! И, видно, пьянило его от этих дум, и малиновый уголек его цигарки вспыхивал при затяжках весомо и значительно.
Наконец, выстрелив окурком в фосфорическое мерцание забортной воды, второй механик степенно шел к себе в каюту. Потоптавшись, отправлялся спать и боцман. А я оставался один на один с низкими колючими звездами, с огромной тяжелой луной.
«...А луна там огромней в сто раз. Как бы ни был красив Шираз, он не лучше рязанских раздолий». Приходило на память есенинское. Но ни в Ширазе, ни на рязанщине мне не доводилось бывать, потому, может быть, строки эти воспринимались несколько украшенно и абстрактно. Даже раздражали, казались искусственными, слащавыми, как «лубочно-трубочный» портрет самого поэта. Другой портрет мне был ближе, понятней – тот, что с бунтарской дьяволинкой в синем взоре: «Я вам не кенар, а поэт, и ни чета каким-то там Демьянам».
Да что там!..
Теплоход шел и шел. Висела луна – моя деревенская, из сибирских, тюменских моих пределов. С теми же щербинками и оспинками на лике, с кратерами, морями, с рубчатыми отметинами от луноходов, с припорошенными неземной пылью следами астронавтов.
Вдруг вспоминался – ассоциативно, что ли? – как нечто омерзительное, невинно-приятельский вопросик домашнего знакомца: «А ты не останешься там, за границей?» За вопросик по-рабочекрестьянски полагалось врезать. Но не врезал. В ту пору оформлялся в рейс и это могло «повлиять». И минутную слабость ту, интеллигентность, хоть и плохо, но оправдывали теперь два пережитых тайфуна, в коих вертело-трепало нас недавно, грозя поглотить в пучине вод навсегда.
Но вопросик все же остался без ответа. И в те последние дни "Перед отлетом во Владивосток чувствовал я кожей, интуицией, эти «невинные» разговоры за спиной: «А вдруг – там! – останется, а? Нам ведь не поздоровится из-за него».