Йоханнес Зиммель - Любовь — всего лишь слово
МОЙ ОТЕЦ: Так же, как и до сих пор. Властям хорошо известно, что на этих заводах они не имеют права описать ни единого винтика. В качестве генерального директора я буду руководить предприятием отсюда.
ВОПРОС: Как долго?
МОЙ ОТЕЦ: Возможно, несколько лет. Через какое-то время ответственность за налоговые правонарушения истекает в связи со сроком давности и в Федеративной Республике.
ВОПРОС: Стало быть, вы когда-нибудь снова вернетесь в Германию и будете работать дальше как ни в чем не бывало, не возместив ни единого пфеннига из 12,5 миллионов?
МОЙ ОТЕЦ: Вообще не понимаю, о чем вы говорите. Я никому не должен ни единого пфеннига.
ВОПРОС: Господин Мансфельд, почему ваш маленький сын Оливер еще в Германии?
МОЙ ОТЕЦ: Потому что я так хочу. Он останется в Германии, окончит там школу и потом пойдет работать ко мне на предприятие. Для него это станет возможным уже через семь лет.
ВОПРОС: Вы подразумеваете, что для вас через семь лет это будет еще невозможно, и поэтому он должен оставаться там?
ОТВЕТ: Этот вопрос дает мне повод…
8
…закончить это интервью. Приятного вечера, господа, — сказал отец и повесил трубку. Таким образом пресс-конференция была окончена.
После того как я закончил свой рассказ, мы с Вереной некоторое время молчим, продолжая держать друг друга за руки. Ее рука уже отогрелась в моей. Над домом пролетает реактивный самолет. Издалека доносятся голоса поющих детей. Они поют песню про разбойников.
— А что же дальше? — спрашивает Верена.
— А ничего особенного. К новому году ушли все слуги, а финансовое ведомство описало виллу.
— А где же ты жил?
— Комиссар Харденберг продолжал заботиться обо мне. Сначала я некоторое время жил в гостинице, даже в хорошей гостинице, поскольку мой господин папаша, оказавшийся на мели со своими наворованными миллионами, ухитрялся переводить деньги. Потом вмешалось управление по делам молодежи.
— Орган попечения несовершеннолетних?
— Разумеется! Я же был ребенком. Несовершеннолетним. Люди, ответственные за мое воспитание, сбежали и были вне досигаемости. Так что мне был назначен опекун, который запихнул меня в детдом.
— На твою долю и это еще досталось.
— Я не хочу скулить, но в самом деле для меня это были самые дрянные времена. Теперь ты можешь понять, почему я испытываю к своему отцу столь сердечные чувства?
Она молчит и гладит мою руку.
— Вообще-то я пробыл в детдоме всего один год, — говорю я. — Затем отправился в свой первый интернат.
— Но интернат — это же страшно дорого!
— К тому времени все наладилось. Твой муж ежемесячно переводил деньги на банковский счет моего опекуна.
— Мой муж? Но почему…
— Чисто внешне это выглядело как бескорыстное соучастие, желание помочь старому другу. То есть моему отцу. Властям тут просто нечего было сказать. Разве запретишь дарить кому-нибудь деньги? А в действительности оба как и раньше были заодно, как я уже говорил. Деньги, которые высылает твой муж, мой отец ему регулярно возмещает. Я не знаю как, но мой отец с ним расплачивается. Видимо, папаша что-то изобрел. Прямо со смеху помрешь: твой муж и сейчас еще платит за меня каждый месяц, а мы вот тут сидим, и ты гладишь мою руку, а я…
— Прекрати. — Она отворачивается в сторону.
— Что такое?
— Я никогда не любила своего мужа, — говорит она. — Я была ему благодарна за то, что он вытащил нас с Эвелин из нищеты, я была ему благодарна за красивую жизнь, которую он мне дал, но я его никогда не любила. Однако уважала до сегодняшнего дня. До сегодняшнего дня Манфред был для меня чем-то… чем-то вроде его фамилии! Лордом! Господином! Не опускающимся до грязных махинаций.
— Мне жаль, что я разрушил твои иллюзии.
— Ах…
— Пусть тебе послужит утешением то, что у нас в интернате любит повторять один маленький калека — этакая продувная бестия. Он говорит: «Все люди свиньи».
— И ты тоже так думаешь?
— Гм.
— Но…
— Что но?
— Но… но… ведь просто нельзя жить, если так думаешь!
И вот опять она смотрит на меня своими черными так много знающими глазами.
Меня бросает в жар, я наклоняюсь, целую ее в шею и говорю:
— Извини. Извини. Я так не думаю.
Вдруг она обвивает руками мою шею и прижимает меня к себе. Сквозь одеяло я чувствую тепло ее тела, вдыхаю аромат ее кожи. Мои губы замирают на ее шее. Мы оба замираем. И так мы долго лежим. Потом она отталкивает меня от себя. Очень резко. Обоими кулаками. Делает мне больно.
— Верена!
— Ты не знаешь, чем я занималась! Со сколькими мужчинами я…
— Я не хочу этого знать. Думаешь, я ангел?
— У меня ребенок… и любовник…
— Не любовник… а так, с которым ты всего лишь спишь.
— А до него у меня был другой! А перед этим еще один! И еще один! Я шлюха! Я испоганила свою жизнь! И цена мне — грош в базарный день! Я по расчету вышла замуж, и с самого начала…
— Дай теперь мне сказать!
— Что?
— Ты чудо, — шепчу я и целую ее руку. — Для меня ты просто чудо.
— Своего маленького ребенка я использую как помощницу в своих обманах. Я… я… я…
— Ты чудо.
— Нет.
— Ну хорошо. Если не так, то мы стоим один другого. Я всегда удивляюсь, как одинаковые натуры издалека чуют, распознают и притягивают друг друга. Разве это не удивительно?
— Ты находишь?
— Да, Верена, нахожу.
— Но я не хочу! Не хочу!
— Чего?
— Чтобы все началось сначала. С тобой. Не хочу обманывать Энрико!
— Коль ты обманываешь своего мужа, то можешь спокойно обманывать и Энрико!
Она вдруг начинает смеяться. Сначала я думаю, что это истерический приступ. Но нет, это совершенно нормальный смех. Она смеется и смеется, пока ее не останавливает боль. Она снова кладет руку на живот.
— Ой, — говорит она, — я забыла, что мне надо быть поосторожней. Ты прав, Оливер, все это смешно. Просто ужасно смешно! А вся наша жизнь сплошная комедия.
— Ну вот видишь, а я о чем говорю, — поддакиваю ей я.
9
Теперь дети вдалеке (где-то там, должно быть, их игровая площадка) поют песню: «В чаще лесной молчаливо стоит небольшой человечек…»
После сказанных слов мы с Вереной долго смотрели друг на друга. Она — с таким выражением на лице, будто только сейчас впервые увидела меня, а сейчас мы вдруг оба вместе начинаем говорить, глядя в сторону, она — в потолок, я — в окно. Вам, должно быть, известно такое? Ощущение будто мы боимся друг друга. Хотя нет — не друг друга, а скорее каждый — самого себя.
— Мой отец…
— И из этого первого интерната тебя…
«В мантии пурпурной красивой, наброшенной на плечи».
— Что ты хотела сказать?
— Нет, что хотел сказать ты?
— Я хотел сказать, что мой отец полностью под каблуком у тети Лиззи. Он мазохист. Я на каникулы всегда езжу к родителям. Но живу не с ними в вилле, а в гостинице. Только если моя мать не в санатории, я живу дома. — Я пожимаю плечами. — Если это можно назвать своим домом!
— А она часто в санатории?
— Почти постоянно. Только из-за нее я и езжу на каникулы. Иначе бы оставался в Германии.
— Понимаю.
— Однажды, когда мать была не в санатории, а дома, а дорогая тети Лиззи куда-то ушла, я обыскал ее комнату. Я рылся два часа, пока наконец не нашел их.
— Что?
— Плетки. Собачьи плетки, хлысты для лошадей и все подобное. Самых различных цветов. Все было тщательно запрятано в ее платяном шкафу.
— Значит, она его бьет?
— Да. И думаю, уже лет двадцать как.
— Да-а.
— Я и говорю: это любовь с молодых лет! Когда я нашел плетки, мне вообще стало абсолютно все ясно. Она единственный мужик в этой троице! Моя мать всего навсего несчастная бледная тень. А мой отец? У того только один свет в окошке: Лиззи! Лиззи! У нее доверенности на все его счета. Поверь: она вместе с ним выдумывает все махинации, замышляет новые подлянки в бизнесе! Поверь: теперь мой папаша уже просто ничтожество, пустое место, жалкая игрушка в ее руках. А она садистка!
— Ужасно.
— Почему же? Он сам хочет, чтобы его хлестали. От нее он получает то, что ему требуется. That's love[70].
— Не смей так говорить.
— Видно, он и от моей матери хотел того же. А она отказалась. Или у нее плохо получалось. Видно, удовлетворить мазохиста не так уж просто. Вот тут-то и появилась вновь та, которая хорошо это умела, так, что он оставался довольным да и она наверняка. Ты бы поглядела на нее хоть раз. Не баба, а фельдфебель.
— Омерзительно.
— Я рассказываю правду, а правда всегда омерзительна.
— У нас с тобой ничего не получится.
— Почему же?
— Потому, что ты вот такой.
— Но и ты точно такая же.
— Да, — говорит она и смеется, как ребенок, — верно.