Джозеф Кутзее - Элизабет Костелло
Мы не призываем богов, потому что больше не верим в них. Она терпеть не может сентенции, которые вращаются вокруг „потому что“. Мышеловка захлопнулась, однако мыши каждый раз удается удрать. И какое заблуждение! Хуже, чем Гёльдерлин! Кому какое дело, во что мы верим? Единственный вопрос — будут ли боги продолжать верить в нас, сможем ли мы сохранить живой последнюю искру пламени, некогда горевшего в них. „Дружеские отношения, развлечения, приключения“ — разве бог откликнется на такой призыв? Там, откуда они пришли, развлечений более чем достаточно. И красоты тоже.
Странно, но по мере того как ослабевает хватка желания, испытываемого ее телом, она все более ясно видит, что вся Вселенная управляется желанием. (Разве вы не проходили в школе Ньютона, сказала бы она работникам бюро знакомств, и то же самое сказала бы Ницше, если бы могла обратиться к нему.) Желание — это движение навстречу друг другу: А притягивает В, потому что В притягивает А, и наоборот — на этом и держится Вселенная. Или если „желание“ слишком грубое слово, то, может быть, „влечение“? Влечение и, возможно, мощный дуэт, достаточно мощный, чтобы выстроить всю космологию от атома и мельчайших частиц с дурацкими названиями, образующих атом, до альфы Центавра, Кассиопеи и великого черного фона за ними. И боги, и мы сами, беспомощно вращающиеся в вихре случайностей, в равной степени притягиваемся друг к другу, не только к В, С и D, но и к X, Y и Z, и к омеге тоже. И не самое худшее во всем этом, и не самое последнее по своему значению то, что все это вызвано любовью.
Видение, откровение — словно небеса распахнулись, как будто после дождя засияла радуга. Достаточно ли старикам время от времени лицезреть эти видения, эту радугу, чтобы обрести утешение, прежде чем снова польет дождь? Или человек должен быть уж слишком дряхлым, чтобы присоединиться к танцующим прежде, чем поймет, каков рисунок танца?
8
У ворот
Жаркий день. Почти никто не бросил даже мимолетного взгляда на седовласую женщину, которая выходит из автобуса, держа в руке чемодан. На ней синее хлопковое платье; шея, покрасневшая на жгучем солнце, покрыта капельками пота. Колесики чемодана дребезжат по булыжникам, пока она, пробираясь между стоящими на тротуаре столиками и группками молодежи, прокладывает себе дорогу к воротам, где стоит сонный человек в форме, опираясь на ружье, которое он держит перед собою прикладом вниз.
— Это те самые ворота? — спрашивает она.
В знак подтверждения он на миг прикрывает прячущиеся под остроконечной шапкой глаза.
— Я могу пройти?
Скосив глаза, он указывает на караульное помещение возле ворот. В этом собранном из деревянных панелей домике удушающе жарко. За небольшим столом на высоких ножках сидит мужчина в рубашке, без пиджака и пишет. Крошечный электрический вентилятор гонит поток воздуха ему в лицо.
— Извините, — говорит она. Он не обращает на нее никакого внимания. — Извините, но не откроет ли мне кто-нибудь ворота?
Он заполняет какой-то бланк. Не переставая писать, мужчина отвечает:
— Сначала вы должны подать заявление.
— Подать заявление? Кому? Вам?
Левой рукой он по столу подталкивает в ее сторону лист бумаги. Она отпускает ручку чемодана и берет бумагу. Бумага совершенно чистая.
— Прежде чем пройти в ворота, я должна подать заявление, — повторяет она. — Заявление о чем?
— Убеждения. Во что вы верите.
— Убеждения… И всё? Не заявление о вере? А что, если у меня нет убеждений? Если я беспринципная и ни во что не верю?
Мужчина пожимает плечами. Он поднимает глаза и впервые смотрит ей прямо в лицо.
— У всех есть убеждения. Мы не скот. У всех нас есть что-то, во что мы верим. Напишите, во что вы верите. Изложите это в заявлении.
У нее больше нет сомнений в том, где она и кто она. Она просительница у ворот. Поездка, в результате которой она оказалась здесь, в этом городе, и которая, как ей казалось, закончилась, когда автобус остановился, дверь открылась и выпустила ее на забитую народом площадь, вовсе не была окончанием всего. Теперь начинаются испытания другого рода. От нее требуется совершить какое-то действие, высказать некое предписываемое правилами, но точно не определенное утверждение, прежде чем ее сочтут достойной и впустят. А кто будет судить ее — этот румяный плотный мужчина, на форме которого (военной? полицейской?) она не может отыскать никаких знаков различия и на которого вентилятор, не отклоняясь ни вправо, ни влево, гонит прохладу, — а как бы ей хотелось, чтобы подуло и в ее сторону!
— Я писательница, — говорит она. — Вы здесь, вероятно, не слышали обо мне, но я пишу, вернее, писала под именем Элизабет Костелло. Иметь убеждения — не моя профессиональная обязанность, моя профессия — просто писать. Остальное не мое дело. Я лишь подражаю, как сказал бы Аристотель.
Она замолкает, а потом выдавливает из себя еще одну фразу, фразу, по реакции на которую можно будет определить, действительно ли это ее судья, именно тот, кто станет судить ее, или же это только первый в длинном ряду безликих чиновников кто знает какой канцелярии, кто знает какого замка.
— Если хотите, я могу изобразить подражание убеждениям. Этого будет достаточно для вас?
В его ответе чувствуется нетерпение, как будто он уже много раз слышал подобное предложение.
— Напишите заявление как положено, — говорит он. — Принесите его, когда оно будет готово.
— Очень хорошо, так я и сделаю. В котором часу вы уходите с работы?
— Я всегда здесь, — отвечает он, из чего она делает вывод, что город, в котором она находится, — где страж у ворот никогда не спит, а людям в кафе некуда идти, потому что у них нет другого занятия, как только сотрясать воздух своей болтовней, — что этот город не более реален, чем она сама; не более, но, наверное, и не менее.
Сидя за одним из столиков на тротуаре, она проворно сочиняет то, что должно стать ее заявлением: „Я писательница, пишу беллетристику. Я придерживаюсь убеждений только в рамках моей профессии. Твердые убеждения стали бы мне помехой. Я меняю убеждения, как меняю места, где живу, или одежду — в зависимости от своих потребностей. На этом основании, учитывая мою профессию, прошу сделать исключение из правила, о котором сейчас впервые услышала, а именно, что каждый проситель должен придерживаться одного или более убеждений“.
Она относит свое заявление в домик у ворот. Как она и ожидала, оно отвергнуто. Мужчина за столом не откладывает его для передачи вышестоящему начальству-заявление явно этого недостойно, он только качает головой, бросает листок на пол и снова пододвигает ей чистый.
— Во что вы верите, — говорит он.
Она возвращается к своему стулу на тротуаре. Интересно, не превращается ли она в некое учреждение: старая женщина, которая говорит, что она писательница, исключение из правил? Женщина, возле которой всегда стоит черный чемодан (что в нем лежит, она уже не помнит), она пишет прошения, одно за другим, кладет их перед мужчиной в сторожке, а этот мужчина отбрасывает их в сторону как негодные, не дающие права пройти?
— Нельзя ли мне заглянуть? — говорит она после второй попытки. — Просто заглянуть туда, посмотреть, что находится по другую сторону? Только посмотреть, стоит ли это таких хлопот.
Мужчина тяжело поднимается из-за стола. Он не так стар, как она, но и не молод. На нем сапоги для верховой езды; на синих саржевых брюках красные лампасы. Как ему, должно быть, жарко, думает она. А зимой как холодно! Незавидное местечко — охранять ворота.
Он ведет ее мимо солдата, опирающегося на свое ружье, и вот они уже перед самыми воротами, достаточно крепкими, чтобы преградить путь целой армии. Из висящего у него на ремне подсумка он достает длинный ключ. Может быть, сейчас он скажет, что ворота построены специально для нее, и только для нее одной, и что ей не суждено когда-нибудь пройти через них? Не следует ли напомнить ему, что она знает сценарий?
Ключ дважды поворачивается в замке.
— Ну вот, можете удовлетворить свое любопытство. — говорит мужчина.
Она приближает лицо к щели. На миллиметр, на два миллиметра он отодвигает створку, потом снова закрывает ее.
— Вы всё увидели, — говорит он. — В отчете об этом будет сказано.
Что она увидела? Несмотря на свое неверие, она думала, что невозможно вообразить то, что находится за створками ворот, сделанных из тикового дерева и меди и, несомненно, еще из какого-то материала, который трудно определить. А увидела свет, такой слепящий, что земному зрению трудно его выдержать. Однако свет вовсе не такой уж невообразимый. Он просто сверкающий, может быть, более ослепительный, чем любой другой свет, который ей приходилось видеть раньше, но совершенно такой же природы, — как если бы вспышка магния длилась бесконечно.