Иржи Грошек - Легкий завтрак в тени некрополя
После смерти Ацерронии и Агриппины я задержался на некоторое время в Байях. Принял участие в похоронах, стоял возле свежей могилы и разглядывал исподлобья своих подданных. Они стенали у гроба Агриппины, показу пшики; родственники Ацерронии горевали у второго гроба, – подружек закопали рядом, близ Мизенской дороги, на местном кладбище. Два холмика земли – вот и все, что от них осталось. Как будто почерневшие женские груди выпирали на поверхность, и я ухмыльнулся от подобного сравнения. Мою гримасу расценили как непроизвольную мимику, как полное расстройство. Я произнес довольно сдержанную речь: «Э-э-э…» – и первым пошел прочь. За мною двинулись и все остальные, только родственники Ацерронии продолжали рыдать у своего холмика.
Дома я переворошил бумаги и вещи Агриппины, обнаружил достаточную сумму денег на первое время, чем остался весьма доволен, но принял это как должное. В Праге у Агриппины имелись и другие сбережения – я унаследую все, что мне положено по закону, и даже больше – если как следует потрясти моего папашку Клавдия. Пусть и он раскошелится, раз горе такое… Я бродил, попивая вино, по саду, и каждый кустик, под которым я ставил Ацерронию, возбуждал меня до невозможности. Только эта утраченная возможность вызывала у меня чувство сожаления. «Сочти, Нерон, убийца своей матери!» А кто водил моими руками – я или провидение? Все, что я совершил, было предначертано в мировой литературе. И только при мастурбации своими руками вожу я. Вот почему современный писательский труд можно расценивать как онанизм. Мастера античности обладали литературой по-всякому, и если вам захочется теперь трахнуть литературу в ухо – это будет выглядеть по-новому, но никому не принесет сексуального удовольствия. Ни современному автору, ни мировой литературе. Поэтому надо читать античные книги, восхищаться, привязывать к члену авторучку и тихо мастурбировать себе в стол…
Я сравнивал свое желание и боязнь обладать матерью Агриппиной с писательскими потугами – залезть на самую вершину творчества… Я как будто надругался над Литературой, которая выкормила всю европейскую цивилизацию. Я разрывал на Агриппине обложку, бесчинствуя, как молодой вандал, с хрустом разворачивал странички – и раком, и боком, и свесившись со стола, и закидывая ноги имел ее, покрикивая – «а вот она где!!! а вот она где!!!». Без пиететов. Она пробовала учить меня жизни, прививала мораль, а я трахал ее с молодым задором, и в первую очередь потому, что так не полагается. Потому что это «родительный падеж», а вот я хватаю его за сиськи и кручу как «именительный». Вы мне говорите, что «Нерон» – это «прошедшее время», а я натурально беру Агриппину и превращаю его в настоящее. «Был, Есть, Буду!!! Был, Есть, Буду!!! То Be, Was, Were, Been!!!» И попробуйте мне сказать, что это неправильные глаголы. Я рассмеюсь вам в лицо и трахну Агриппину еще раз…
Я сравнивал подружку Ацерронию с податливым романом – этакое физиологическое упражнение со словом, где «под каждым ей кустом был готов и стол, и дом». Я раскладывал Ацерронию – как придется, не торопясь, где попало – и проникал в нее извращенным способом, как это не предписано для зачатия. Но почему же именно таким образом я получаю больше удовольствия? Разница между античной и христианской литературой очевидна. Небольшое расстояние между анусом и влагалищем. Все литературные формы – повесть, роман, эпиграмма – разработаны еще в Древнем Риме. Христианские писатели открыли для себя – Вдохновение. И теперь, будьте добры, душевно отдайтесь в античной позе – вот и все, что требуется от женского пола. А также от литературы. Мать Агриппина и подружка Ацеррония – соедините их для меня воедино, и только тогда я успокоюсь и перестану безумствовать. Только тогда я не буду иметь Ацерронию в непотребные места на глазах у Агриппины и больше не буду шляться по литературным борделям. Где, отталкиваясь от цитат из античных книжек, можно заниматься плагиатом как непотребством. Получать гонорар и литературную гонорею одновременно… Все эти сравнения придавали моему поступку особый смысл. Впрочем, я несколько увлекся, хотя и многое себе объяснил…
Родственники Ацерронии приходили высказать мне свое соболезнование. Они выстроились вкруговую, и была среди них зеленоглазая литературная мартышка, которая постаралась в неумелых, но искренних стихах выразить всеобщее горе по поводу кончины подружек – Агриппины и Ацерронии. Мне захотелось трахнуть эту мартышку так же нахально, кверху ногами на столе, как я проделывал это с Ацерронией. То-то удивились бы ее родственники. Но я только выразил ответное соболезнование, и мы разошлись мирно, как расходятся по рукам из магазина книги разных по мастерству авторов…
Время от времени ко мне в домик забегали белокурые германки со всякой снедью. Среди окрестных жителей считалось, что я страдаю в одиночестве и тоске по матери Агриппине. Германки меня подкармливали, а я их – подпаивал. Германки, вероятно, думали, что меня надо приободрить душевно, а я желал сатисфакции физиологической. Ничто меня так не возбуждает, как совершенное преступление, замешанное на инцесте с литературой. Конечно же, я оговорился – на инцесте с матерью, хотел сказать я. Ведь только мать – основа ассоциативного мышления, а не телевизор и Ацеррония. Которой требовалась замена, и я поглядывал на забегающих германок более чем откровенно. Но, к моему сожалению, германки были тупыми коровами и мыслили стереотипно – у юноши горе, ему не до физических упражнений. Никто не подозревал о моем преступлении и также о моих мыслях. Германки кормили меня супом, я доставал из погреба вино и требовал, чтобы германки разделили со мною трапезу. Честно говоря, я боялся отравления. «Кто их ведает, холодных германок, – подумывал я, помешивая ложкой в супе, – возьмут и отравят чем-нибудь». Каждый раз с надеждой в голосе я намекал германкам, что душновато нынче в моем домике, но они закутывались только поплотнее, и даже ляжки их не обнажались, когда германки присаживались на диван. Прав был Набоков, когда развлекался с юной Л о литкой. Великовозрастные германки не возбуждались от случайного прикосновения и не будили во мне воображение, потому что были чинны и благородны, как правильная литературная речь. Они развились, закостенели и не хотели трахаться со мною на гробе матери. Им это в голову не приходило…
Я старательно не замечал действительности, разгуливая по саду, и на всяческие цветочки и окружающую природу меня тянуло лишь пописать, а не отразить ее письменно. Почему вид кустика или заходящего солнца в литературе должен олицетворять мое настроение? Настроение у меня самое подходящее, чтобы кого-нибудь трахнуть… Бабахнуть, бубухнуть – считается, что подобные слова шокируют читателя больше, чем слово «обладать». Но это смотря как обладать и как трахнуть. Все зависит от техники исполнения, и разные слова тут ни при чем… Я открывал античную литературу, чтобы увидеть разницу в словах и получить известие из…
Рима…
«После убийства матери, наполовину безумный, он строит планы извести весь сенат ядом на пирах, столицу поджечь, а на улицы выпустить диких зверей, чтобы труднее было спастись…»
Рыжий Агенобарб тешился своим положением – казнил без меры и без разбора, пиры затягивал от полудня до полуночи, в звериной шкуре выскакивал из клетки и набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин. По известной причине в Байях я не мог совершить ничего подобного, но мысленно был с Агенобарбом и мысленно делал все то же самое, но молва хулила только меня, потому что не было никому известно, какая рыжая сволочь пользуется моим именем. И вероятно, моему народу было поистине все равно, кто выступает под прозвищем Нерон Цезарь, поскольку сама роль украшала никудышного актера. Мне только оставалось сожалеть, что не могу исполнить ее более талантливо. Наставника моего Сенеку рыжий Агенобарб просто заставил покончить жизнь самоубийством, а он бы у меня задохнулся от собственных книжек, гадкий и лицемерный старик. Я бы приказал ему сожрать все «Нравственные письма к Луци-лию», потому что волк на самом деле призывал овечек быть кроткими и приходить к нему на обед, не сопротивляясь. Как только овца собиралась дать волку в челюсть, тут же Сенека потрясал своими книжечками и блекотал – «нельзя-ая-ая-ая!». В этом и заключалась наша с ним общественная мораль, когда шлепаешь овцу по щеке, а она обязана подставить тебе вторую щеку. Сопротивляться – «нельзя-ая-ая-ая!». Волки строят храмы и прививают овцам моральные принципы. Обыкновенная овца и сама по себе знает, чего можно, а чего нельзя, но только волки сотворяют из добродетелей культ, чтобы пользоваться этим культом, как зубами.
Рыжий Агенобарб планомерно уничтожал всех близких мне ранее людей, которые могли бы распознать подмену. Афранию Бурру он пообещал дать лекарство от горла, но послал ему яд. Беременную Поппею Сабину бил ногами в живот, покуда она не скончалась. Вольноотпущенника Палланта каким-то образом удушил, чтобы тот не мозолил ему глаза и не задерживал при себе деньги по завещанию. Он приказывал умереть всем неугодным и многознающим – без промедления, для надежности посылая «врачей» к самым нерешительным, чтобы «врачи», видя заминку, вскрывали «пациентам» вены. «Пока живу, пускай земля огнем горит», – воскликнул рыжий Агенобарб на каком-то сборище, и я подумал, что пора уносить ноги. Сматываться в Прагу.