Е. Бирман - Эмма
— То есть его можно любить в христианском смысле слова, — обрадовался я своей внезапной догадке, — и по-иудейски немножко тиранить? Любящая еврейская мама и ответственная патронесса-монахиня католического приюта для сирот?
Эмма смеялась, а я гордился своей проницательностью.
— А как с любовью, ну такой… с желанием… до влажных трусиков?
Я перешел границу дозволенного — обращенная ко мне улыбка оставалась мягкой и нетребовательной, но Эмма будто силилась присыпать ее тонко натертым швейцарским нейтралитетом.
— А как его зовут? — я избавил Эмму от ситуации, понуждавшей ее принимать какое-то решение относительно ответа мне или отказа в нем.
— Не знаю, — после заминки удивленно ответила Эмма, и приступ смеха, совершенно сумасшедшего, напал на нас обоих.
— Ну, и что тут смешного? — мне удалось, внезапно перестав смеяться, очень похоже воспроизвести интонацию Бурнизьен, с которой она уже пару раз и с этим в точности вопросом серьезно обращалась ко мне.
Эмма от неожиданности виновато затихла, а когда я повторил теперь уже ее собственное по-детски испуганное выражение лица, снова залилась икающим безудержным смехом.
Я был полон снисхождения к равинессе — откуда ей знать, сколько лет уже все, что делаю, я подстраиваю под вкусы и настроения Эммы, насколько мне удается их понять и почувствовать.
«Я, увы, — стандартная человеческая особь, — добавил я, — и это, возможно, приземляет мои рассказы, но я испытываю инстинктивный ужас перед семьей, в которой главенствует женщина». Ах, Эмма, Эмма! Ну почему ты так весело ухватилась за мою нечаянную фразу и стала охотно обращаться ко мне, используя это нелестное определение? «Стандартная личность! — восклицала ты. — Не вспомню, где я бросила часы». «Наверно, на кухне, когда мыла свой дежурный помидор», — отвечал я, стараясь не показывать смущения.
Однажды выяснилось, что Бурнизьен обожает Бунина. Я же всякий раз, перечитывая его рассказы, почти сразу начинал ощущать беспокойство, быстро перераставшее в протест. Интуитивно я догадывался и о причинах, и о поводах своих тревоги и неприятия, но долго не мог сформулировать их с достаточной четкостью. Бунинская скорость перехода к «главному» в любви отвращала меня от его рассказов. На подходы к Эмме у меня ушли многие годы, в этих моих записках — к подвалу стоянки ведет едва ли не половина текста. Длинный-длинный, петляющий, скользкий след оставлен в литературе Гумбертом Гумбертом, подбирающимся к Лолите. И вот только недавно отчеканилась в моей голове мысль, что напористость прозы Бунина кажется мне родственной предсказуемой решительности легендарного поручика Ржевского, его новаторскому духу в вопросах светского этикета. Если доверить этому великому русскому военному формулировку моих ощущений, вызываемых бунинской прозой, он, наверно, как всегда, быстро справился бы с задачей, заявив твердо, без обиняков и без колебаний: «Едва перевалишь через название рассказа, и сразу находишь, что он (этот самый Бунин) без всякой артподготовки уж подскакал, куда нужно было, уже вынул из ножен, что полагается, и трах — засандалил кому следует. По самые помидоры!» Я поделился своей литературоведческой находкой с Эммой и Бурнизьен, конечно, извинившись перед дамами за дикое и безобразное высказывание поручика. Эмма смеялась, Бурнизьен — нет. Она сдержала возмущение и промолчала, я уверен, — только потому, что не хотела ставить в неловкое положение засмеявшуюся Эмму, иначе досталось бы мне за писателя Бунина.
Успокоившись, мы еще посплетничали по поводу Бурнизьен. В связи с разговором о ней Эмма вдруг вспомнила и рассказала мне историю про такое давнее осуждение на школьном собрании нашей одноклассницы Кармен за тогда непристойным считавшееся ношение ею капроновых чулок, и я зажегся тут же идеей отыскать в ближайшие выходные где-нибудь на блошином рынке и подарить Эмме те самые пристойные плотные чулочки с рубчиками, которые носились нашими одноклассницами в те времена. Конечно, я их отлично помню на тебе, сказал я, и Эмма, неожиданно порозовела, ужасно очаровательно. Насчет «порозовела» мне могло и показаться, а на очаровании ее я помешан уже столько лет.
Я спросил ее, каково быть женщиной, которая знает, что ее все любят. «Но ведь почти всем удается это скрывать», — ответила она. Я искал оттенок сожаления в ее ответе. И не нашел. Или неохотно искал? Ободренная духом нашей сиюминутной близости, склонная в этот момент к откровенности самого интимного свойства, Эмма рассказала о новых высказываниях равинессы относительно моей персоны. «Зачем это? А это зачем?» — вроде бы спрашивала она Эмму о тех или иных моих рассказах или о некоторых фантастических кусках в них. Иногда, да простят меня милые дамы, мне кажется, что мужское сознание натренировано гораздо лучше на поиск и наслаждение бесполезной красотой, женское же восприятие мира чаще бывает утилитарно и небескорыстно, женская жажда высокого и духовного как-то странно связана со стремлением его немедленного практического применения. Женщины, мне кажется, с большим энтузиазмом знакомятся с перепиской своих литературных кумиров, нежели с их произведениями, а отыскав в произведениях или письмах духовные ценности, пытаются тут же прижечь ими нашу чувствительную совесть, наше болезненное самолюбие. Но, конечно же, сказанное ни в малейшей мере не относится к Эмме. Нет, нет и нет.
Запомнилось еще вот это из переданных мне Эммой критических высказываний Бурнизьен: «Джойс для него, что для кота — пузырек с валерьянкой, вот только не знает, как открутить крышечку. Ходит вокруг, м-я-а-у, м-я-а-а-у…» Запомнилось, потому что показалось мне справедливым, а также потому, что когда женщины мяукают, это у них всегда замечательно хорошо получается, и у Эммы — тоже вышло очень соблазнительно, хотя она в данном случае изобразила равинессу, пародирующую меня самого. Почему Бурнизьен меня не терпит? Из-за религии? Напоминаю ей что-то неприятное? Что-то похожее на историю с капроновыми чулками Кармен из ее собственной юности? Я не стал расспрашивать Эмму, какие мои рассказы она прочла равинессе. Дружат женщины — и ладно.
27
В следующий раз, когда я ждал Эмму, и мне уже казалось, что она запаздывает, и я начал беспокоиться, не произошло ли с ней что-нибудь в дороге, я вдруг понял, что один из голосов, какое-то время доносящихся с лестничной площадки, как раз Эмме и принадлежит. Я открыл дверь и увидел ее беседующим с моим соседом. Он вежливо извинился передо мной, за то, что задержал мою знакомую, и ушел к себе, а при следующей встрече сказал мне:
— Какая красивая женщина. Повезет тому, чьей женой она будет. И по-моему, у нее золотое сердце.
Я согласно кивнул. Значит, он успел поинтересоваться ее семейным положением, и Эмма ему соврала. Никакой дополнительной информации я не предоставил моему соседу, но через день закончил рассказ, который так и назвал: «Сердце». Ничего в этом рассказе не соответствует характеру моего милого соседа и не является изложением истории его жизни или наших с ним отношений. Просто написал, как высказался, что называется — в сердцах.
Иногда имя и фамилия твоего соседа бывают настолько симметричны, например Анри Андре, что живешь с человеком бок обок годами, а встретив его утром, впадаешь в панику, что же ему сказать: «Привет, Анри!» или «Привет, Андре!» Но в случае с моим соседом я никогда не путался, потому что в его имени-фамилии нет симметрии. Я познакомился с ним, когда он возник на пороге съемной квартиры, в которой я проживал в то время, и сказал, что шум, производимый моим кондиционером, мешает ему спать. Я ответил, что если выключу кондиционер, то спать не смогу я, и оставил его включенным. На следующий день я вызвал мастера, тот передвинул кондиционер на другое место, сосед за это был мне чрезвычайно благодарен, и мы стали с ним почти друзьями.
Оказалось, что и мой приятель знаком с ним. Они работают в одной фирме и даже вместе ездили в командировку в Америку.
Там, в Америке, сосед мой, чтобы сэкономить на парикмахере, попросил приятеля постричь его. Приятель ответил, что не умеет стричь людей. Подровнять конскую челку он, может быть, и согласился бы, а человека постричь он не сумеет. Сосед сказал, что дело это пустяшное, и он объяснит, как это делается. Приятель ответил, что отрезанные волосы застрянут в ковровом покрытии гостиничного номера.
— Тогда — в ванной комнате, — сказал сосед.
— Там не развернуться, — ответил приятель.
— Мы поставим стул в самой ванне, и я сяду на него.
На это предложение у приятеля нашлось сразу два возражения — стул будет скользить в ванне, а волосы забьют сливное отверстие. Он с тоской подумал, как же он отобьется от предложения стричься, сидя на унитазе, но тут сосед заподозрил, что мой приятель просто не хочет его стричь. Он не обиделся. Это не в его правилах. И они вместе пошли ужинать в Макдональдс. В кошельке соседа не нашлось достаточно денег, чтобы расплатиться. Приятель хотел рассчитаться за двоих, но сосед мой не согласился. Он расстегнул поясной ремень, самую малость приспустил брюки на глазах удивленных посетителей и служащих и достал из потайной холщовой сумочки на ремешке купюру в двадцать долларов. Заведение, конечно, было некошерным, но сосед мой спохватился только когда насытился, и вытряхнул из картонного стаканчика на поднос последние несколько чипсов. Он посокрушался немного, ведь не будучи религиозным ортодоксом, он все же строго соблюдает еврейские традиции.