Е. Бирман - Эмма
Она, сняв туфли, прилегла на мою кровать, а я устроился возле нее на полу, гладил ее руки и пытался рассмешить. Я напомнил ей — неделю назад на экранах телевизоров мы видели Наполеона (Оме сообщил нам заранее о часе, когда пойдет передача с участием его племянника), он стоял на фоне нового участка бетонной стены, отгородившей страну от палестинцев, и проникновенно декларировал: «Кто же захочет лежать у себя дома на травке, когда перед собой он видит такую высокую, гадкую стену»? Интересно, как было запланировано сказать — «гадкую» или «гладкую»? Но с Наполеоном никогда нельзя быть уверенным, куда он повернет.
— Как это печально! — прокомментировала телеведущая, когда племянник Оме исчез с экрана телевизора, а она вернулась (и повернулась от своего студийного экрана к нам, телезрителям, с выражением озабоченности на очень милом ее лице).
Но сегодня, рассказывал я Эмме, стараясь снять напряжение, в котором находились ее душа и тело и продолжая поглаживать ее руку, худощавую, как вся она, родную, ту самую, умелую, которую навсегда запомнил чинящей замок моей куртки, в YouTube появился ролик с продолжением. Я повернул к ней лэптоп и нашел ссылку. На фоне все той же стены профессиональная телевизионная съемка представила широкую улыбку Наполеона. Для начала он без единой запинки и ошибки (у него великолепная память) процитировал разученный с ним отрывок из «Улисса» (моя работа, однажды мне стало скучно, я нашел Наполеона на кухне пьющим томатный сок и несколько раз повторил ему этот чудный бред в пику левацким взглядам его дядюшки):
— «Бедняки отдыхают с голоду, а они себе откармливают своих королевских оленей, они себе стреляют базанов и фекасов, купаются в золоте, плавают в платине. Их барство таит коварство, а наше государство это их царство, и до каких же пор, товарищи, это кошмарство…» — все это Наполеон выпалил на едином дыхании, хотя голос его немного пресекался, видимо, у оператора, державшего шест с микрофоном, дрожали плечи, и их нестабильность ему не удавалось амортизировать локтевыми и кистевыми сочленениями рук. Было непонятно, как Наполеон перешел к этой цитате от темы защитной стены, может быть, Оме затронул социальную тематику в беседе с телевизионщиками.
Дальше — хуже. И снова — моими стараниями. После разрушения еврейских поселений в Газе, я сочинил и разучил с Наполеоном короткую сценку, пародирующую устроенный поселенцами и глубоко оскорбивший мои обретенные здесь патриотические чувства спектакль «изгнания». Уже определившись к тому времени со своим собственным отношением к тому, что именовалось международной прессой «ближневосточным конфликтом», я не сочувствовал поселенцам. Шансы на возрождение еврейских Иудеи и Самарии при сложившихся в результате многолетней борьбы (освещаемой всеми мировыми средствами массовой информации) нынешних обстоятельствах я оценивал не намного выше, чем реальность возрождения Византийской империи греками. Сравнение нынешнего поселенческого движения с вызывающими во мне искреннее восхищение пионерами конца 19-го, начала 20-го веков, когда в Европе и Америке проживали восемнадцать миллионов евреев, а в богом забытой Палестине — менее миллиона арабов в средневековых деревнях, не выдерживало в моих глазах никакой критики. И все же я испытывал тот вид уважения к поселенцам, который автоматически полагается всяческим пионерам, берущимся за казалось бы совершенно неподъемное предприятие из идеалистических соображений и не практикующим при этом жестокости по отношению к тем, кто стоит у них на пути. Я и сейчас верю, что жестокости и грубого насилия с их стороны, по настоящему, не было никогда, если не считать нескольких законспирированных групп кретинов или не вполне душевно здоровых одиночек-энтузиастов. Тем глубже было мое разочарование, когда телевидение транслировало «душераздирающие» сцены выселения и слезливых прощальных молитв, налепленные на одежду желтые шестиконечные звезды. Хорош авангард, думал я тогда. Я был одним из миллиона, правда, добровольно прибывших сюда репатриантов, но без языка (многие и сейчас еще на иврите двух слонов не свяжут), без связей, без денег, тем более таких, какие полагались поселенцам в виде компенсации. Были, конечно, и в нашей среде многия стенания и жалобы на одномоментное обнищание и потерю положения и социального статуса, но они не выплеснулись на экраны телевидения такой мощной и безобразной волной. Я мало связан с армией, мой жалкий трехмесячный опыт, практически — курс молодого бойца, и тот — для будущих офицеров, не позволяет мне рассуждать на военные темы, но мне всегда казалось, что во внезапной успешной атаке с гиканьем любая банда, любой бандитский сброд выглядят удало. Настоящая армия испытывается при отходе. При всех справедливых оговорках, не забывая Черчиллева замечания: «идеальные солдаты, идеальные рабы», — трехлетнее отлично организованное немецкое отступление во Второй Мировой войне являет собой опыт, отчет о котором стоит перелистать. Надо сказать, что неприязнь вызвало у меня и освещение этих событий прессой, в соответствии с чистопородным социал-демократическим инстинктом теперь выражавшей сочувствие «преследуемым». Я, недавний гражданин «страны победившего социализма», не в состоянии был видеть в этой «солидарности со страждущими» ничего, кроме лицемерия, демагогии и фальши. Особенно, когда выражают ее рафинированные «борцы за права угнетаемых», с последними не имеющие ничего общего и профессионально на них паразитирующие. Ух, сколько во мне, однако, накопилось гражданственности! Я-то думал, что мои мысли заняты исключительно Эммой.
Так вот Наполеон воспроизвел перед камерой разученный при моей режиссуре весьма рискованный с точки зрения хорошего тона (признаю это) спектакль: он сначала выпятил грудь и раздул щеки, изображая дюжего русского солдата, выводящего из немецкого концлагеря исхудавшую еврейскую женщину, кричащую: «Оставьте меня! Здесь мой дом. Это моя земля! Я прожила тут целых два года! Здесь регулярно топят и делают дезинфекцию!» Суровый русский солдат, представляемый Наполеоном, пускал скупую мужскую слезу. Наполеон был великолепен в этом кощунственном спектакле, который я никогда не предполагал увидеть вынесенным на публику. Надо сказать, что пусть гораздо меньше времени, но телевидение все же показывало и других поселенцев, как правило, из тех, что понесли там, в Газе, тяжелые личные потери. Они смотрели на происходящее молча, с прямыми спинами, с тем спокойным достоинством, которое так подкупает меня, чем дальше, тем больше во всей этой затее с собственной страной и государством. Эти, получив приказ об отступлении, выполнили его, скрыв эмоции от телекамер.
Но и этим не кончилось. Наполеон, почувствовав, что захватил внимание телевизионщиков, сменил декорации. Теперь он уже изображал совсем недавние события — депортацию детей иностранных рабочих. Вернее, мою интерпретацию событий. Очень похоже изобразив министра и, произнеся его знаменитую фразу: «Этих деток на родине ждут не дождутся их бабушки и дедушки», — он теперь согнулся в три погибели, изображая корреспондентку с микрофоном, наклонившуюся над ребенком.
— Правда, ты привык к своей учительнице? — спрашивал он плаксивым голосом, и сам же себе согласно кивал в ответ и на этот вопрос, и на следующие.
— Ты очень любишь ее? Тебе тяжело было бы, если бы тебя перевели в другой класс, где совсем незнакомые детки? — Наполеон-дитя все больше огорчался.
— А ты знаешь, что решили твои родители вчера на вечернем совещании в салоне у телевизора?
Наполеон-ребенок отрицательно покачал головой, а Наполеон-журналистка залился «слезами», быстро, как я его учил, лизнув палец и нанеся влажные следы на щеки.
— Они решили переехать всей семьей из Петах-Тиквы в Ришон ле-Цион.
Наполеон не по-детски заломил руки.
— Я надеюсь, тебе хотя бы дадут возможность попрощаться с Фелисите, с которой ты целый год сидел за одной партой.
— Бат зона! (Сукин сын в женском роде — ивр.) — отреагировал Наполеон. — Украла у меня линейку.
Он выпрямился, выдержал долгую паузу, глядя прямо в камеру.
— Как печально, — заключил он свой спектакль замечанием, идеально воспроизводившим глубокий грудной голубиный голос телеведущей.
На этом ролик заканчивался. Эмма попросила показать его ей еще раз, но потом передумала, и сказала, что посмотрит сама дома, а теперь ей пора возвращаться на работу. Она уже расслабилась и смеялась, и хотя этим и ограничилась наша первая встреча в приготовленной мною любовной западне, у меня было ощущение, что отступив, я все же не допустил разгрома своих позиций. Я остался дома и написал рассказ «Между июлем и августом», который послал ей вечером по электронной почте, и в котором после серии отвлекающих маневров в самой последней фразе я перешел в наступление, намекая, как желанна и дорога мне ее любовь, как мечтаю я о тихой семейной жизни с ней, с моей несравненной Эммой.