Е. Бирман - Эмма
23
Это был нервный предутренний сон. В нем мне захотелось поесть оладий, которые во сне я называл почему-то блинчиками. Я не стал ни к кому обращаться. Я никогда не готовил ни блинчиков, ни оладий, но решил, что в этом нет ничего сложного. Я насыпал муки и налил воды. Тут мой сон, видимо, стал крепче, и я потерял контроль над процессом в то время, когда я что-то размешивал.
После короткого провала связь восстановилась, и я вернулся к блинчикам. Но тут я с раздражением и даже отвращением обнаружил, что замес я сделал прямо в кухонной раковине. Я вырвал пробку из слива, и капля села мне на лицо как мокрая муха. Я вытер ее рукой, но продолговатый след остался на тыльной стороне ладони и, видимо, на правой щеке. Усилием сонного рассудка я достал глубокую тарелку и снова принялся что-то размешивать в ней. Этот процесс отлетел в сероватую даль, и я опять остался без вожделенных оладий.
Я обратился к матери, и уж очень быстро, почти сразу передо мной появились сложенные стопкой блины. Но это были странные блины. Это были именно блины, а не заказанные мною оладьи. То есть они были не величиной с пол-ладони (я вспомнил, что для этого белую смесь выливают на шипящую сковороду из столовой ложки). Эти были величиной со сковородку. Мать тысячу раз в детстве делала мне оладьи величиной с пол-ладони. Чего вдруг сейчас она испекла мне этих лопухов? Да ладно, какая разница? Нет, разница есть — я проиграл в количестве завернувшихся кверху чуть пригоревших ободков. А они-то и создают все понятие об оладьях. И я хочу «оладей», как называла их бабушка, а не оладий. Но я не хочу сердиться на мать во сне — ведь в жизни она умерла.
И вот она уже пригласила кого-то убрать дом. Но почему я слышу голоса? Была свободна целая бригада, и ее привезли целиком, чтобы закончить быстрее, соображаю я. Одну из работниц я вижу со своего дивана — она шваброй толкает перед собой осколки чего-то знакомого. Я напрягаюсь — понять, чего именно. От этого напряжения я вот-вот проснусь. Это осколки вазы. Но я не проснулся, и я уже слышу крики — это начальница этих работниц кричит на них. Наверное, из-за разбитой вазы, а может быть, они и еще что-то успели натворить. Не знаю, ведь я лежу почему-то на диване, а не в своей постели. И тут на диване я обнаруживаю, что я не один. На этом диване я обнимаю кого-то. Кого? Одну из работниц? Ту, что толкала шваброй осколки вазы? Она податлива, мягка, в ней нет напряжения. Но она не смотрит на меня. Я и наяву ни за что не пойду на связь с женщиной, которой я неинтересен. Передо мной дилемма — немедленно прекратить это или сказать ей что-то такое, что ее удивит? Самолюбие побеждает, и я что-то говорю ей, что делает ее тело теплым.
Видение исчезает. И я уже не на диване, а захожу в комнату к отцу. Он приподнимается на локте и смотрит на меня тем обузданным взглядом, которому научаются отцы, когда их сыновья становятся взрослыми мужчинами, или даже немного раньше. Отец умер на десять лет раньше матери, и я ощущаю совсем забытое мною чувство, что есть кто-то по определению старше меня, по отношению к кому мое место заведомо ниже в иерархии мужских отношений. Пока я переживал это знакомо-забытое ощущение, комната с отцом перестала существовать, я уже опять лежал укрытый одеялом в своей постели, а на другой ее половине была та, которая и должна там быть. Не продирая глаз, я пробормотал, что я еще сплю, но мне уже хочется куснуть ее пониже спины. Но и это все еще был сон. Я на самом деле ее никогда ни так, ни хотя бы в «верхнюю треть», и вообще никак не кусаю. Это только угроза, утренний укол любви.
Наконец я заставил себя проснуться. Побежали наперегонки желание потянуться и опасение, что сведет икру и тогда придется немедленно вскочить с постели на холодный пол или упереться ногой в стену, возвращая на место два выпрыгнувших вперед пальца, и ждать, пока утихнет боль в мышце. Я благополучно справился с соблазном и угрозой, прошел в ванную комнату, чтобы первым делом, почистив зубы, освежить рот и глотнуть воды. По дороге к раковине и полке, на которой лежат щетка и паста, я провел пальцем по запотевшему оконному стеклу. Палец остался сухим. Всю ночь работал кондиционер. Я приоткрыл окно, чтобы убедиться: влага осела на внешней стороне стекла.
24
Будучи весьма неторопливым, я умею в некоторых случаях развивать бешеную энергию. Тогда же, после книжной ярмарки, я, может быть, и мучился бы гораздо сильнее угрызениями совести из-за Шарля, если бы во мне не засел настоящий бес. Какое там, засел! Колотил меня копытами в кишки, в селезенку, чтобы я разворачивался быстрее, оформляя ипотечную ссуду, чтобы не перебирал слишком, осматривая квартиры. В полторы недели все было решено, и я стал владельцем пятикомнатной квартиры в двух уровнях в доме на холме, на седьмом-восьмом этаже с лестницей и джакузи. Эмма спросила, удобно ли это — два уровня. «Нормально, — ответил я с гордостью, — вот только всякий раз, когда спускаешься на нижний этаж, — уши закладывает». Ах! Эта улыбка! Это растяжение губ!
Из окон двух спален моей новой квартиры в хорошую погоду можно было в бинокль разглядеть очертания Тель-Авива, из салона и третьей спальни — гроздья иерусалимских пригородов, из четвертой — отлично видна долина. Зачем нужна была мне такая большая квартира? Во-первых, холм, просторы — внутренний и внешний — дали мне ощущение небывалой свободы; во-вторых, городок был новеньким, удаленным от столиц, жилье в нем пока было намного дешевле, и грех было этим не воспользоваться; и в-третьих, если надежды мои сбудутся и я уговорю Эмму родить мне ребенка, я так постараюсь, верилось мне в ту пору, что родятся близнецы, а может быть и больше, например, три сестренки, похожие на мать, и у каждой будет с самого рождения собственная комната, у двух — с видом на Тель-Авив, у одной на Иерусалим.
Когда я впервые после ярмарки, появился у Эммы с Шарлем (я был нервозен и суеверен в преддверии этого первого появления у них, боясь, что оно может определить раз и навсегда характер моих будущих отношений с Эммой, да, не дай бог, не в том направлении, о котором мечталось), и мой возбужденный рассказ Шарлю о холме, о доме, о видах из окон так распалил меня самого, так удивил Шарля, что Эмма, не сразу вышедшая к нам и, видимо, прислушивавшаяся из соседней комнаты, появилась уже с улыбкой на губах и поздравила меня. Она, конечно, поняла причину моей спешки и моего нервного возбуждения, и моему ликованию не было предела, когда ее насмешливая улыбка сказала мне: «нет, тем, что было, может быть, и не кончится».
Первым делом, я приобрел холодильник, а затем комплект мебели для материной комнаты. Он ей понравился, явно еще приятнее ей было думать о нем, когда мы вернулись в старое наше жилище, и она обвела взглядом бывший в многолетнем употреблении мебельный скарб, частично с момента нашего вселения имевшийся на съемной квартире, а частично подаренный соседями или привезенный с муниципального склада подержанных вещей, организованного местными властями для помощи новым репатриантам. Я поторопил мать — нужно было определиться, какую часть гардероба она перевезет на новое место, а что останется на съемной квартире. Наконец, я перенес ее чемодан в багажник автомобиля, вместе мы заехали в привычный супермаркет за продуктами и через час, чуть меньше, я уже оставил ее хозяйничать, якобы торопясь вернуться на работу, но уже выйдя из лифта, я позвонил на работу Эмме, во время набора номера и ожидания ответа снова представив ее и проходящей мимо дерева в медалях, и мимо растения в очках на стволе с большими резными листьями, и тянущейся из вращающегося матерчатого кресла к светло-серым квадратикам кнопок осциллографа или спектрального анализатора, на которых что там написано? «Mode», «Sweep», «Trigger». Я жду ее на старой квартире, сказал я прерывающимся голосом, я объяснил все свои расчеты, назвал адрес, но когда она вошла, я почувствовал, будто я до звона в ушах торможу перед той самой стеной на севере: когда в глазах у Эммы слезы, мне кажется, что это я родил ее, и я умираю от сочувствия и жалости.
Она, сняв туфли, прилегла на мою кровать, а я устроился возле нее на полу, гладил ее руки и пытался рассмешить. Я напомнил ей — неделю назад на экранах телевизоров мы видели Наполеона (Оме сообщил нам заранее о часе, когда пойдет передача с участием его племянника), он стоял на фоне нового участка бетонной стены, отгородившей страну от палестинцев, и проникновенно декларировал: «Кто же захочет лежать у себя дома на травке, когда перед собой он видит такую высокую, гадкую стену»? Интересно, как было запланировано сказать — «гадкую» или «гладкую»? Но с Наполеоном никогда нельзя быть уверенным, куда он повернет.
— Как это печально! — прокомментировала телеведущая, когда племянник Оме исчез с экрана телевизора, а она вернулась (и повернулась от своего студийного экрана к нам, телезрителям, с выражением озабоченности на очень милом ее лице).