Григорий Канович - Местечковый романс
Честно признаться, никто из нас тогда не понимал, о какой защите и о каких врагах говорит Фира, но многие решили, что лучше невежественным согласием выразить ей полную поддержку, чем снова сообща врать. От дальнейшего криводушия всех избавил тот, кто в шутку ли, всерьез ли гордо представился как «я и Айнбиндер, и Хаим».
— Скажите, пожалуйста, этот человек в пенсне, портрет которого висит в нашем классе на задней стене, он что — один из тех учителей, выписанных богачами из Каунаса? — ткнув пальцем в застеклённую фотографию, неожиданно поинтересовался он. — Он уже умер? Да?
— Да. Уже умер, Хаимеле.
Фира Березницкая удивительно легко и быстро запомнила, как всех зовут, и впоследствии каждого старалась называть ласково, уменьшительным именем.
— Мой дедушка, отец мамы Перец, тоже уже умер и тоже висит за стеклом на стене, — под общий хохот сообщил «я и Айнбиндер, и Хаим».
Фира слегка улыбнулась.
— Это, дети, Шолом-Алейхем, учитель учителей, — сказала она. — Самый любимый мой писатель. Читая его книги, я горжусь, что родилась еврейкой и говорю на одном языке с таким великим человеком. Поняли?
— Да, да, да! — послышалось со всех сторон. Казалось, на пол просыпали горох и весёлые горошинки бросились наутёк во все уголки класса.
Освободил всех от вопросов и ответов звонок. Все мы бросились во двор, где высился одинокий клён, облюбованный скворцами и воробьями. Старшеклассники с восторженными криками уже гоняли на утрамбованном песчаном пустыре потрёпанный мяч — ворота были обозначены колышками. За поединком издали следила кучка друзей игроков, а с лужайки за ним с интересом наблюдали неспортивные козы.
После перемены Фира Березницкая стала расспрашивать каждого из нас, кто наши родители, давно ли они живут в Йонаве и чем занимаются.
— Мой отец парикмахер. Его парикмахерская на Ковенской улице. Приходите, Фира, к нему стричься, — вперёд, как и следовало ожидать, вырвался Мендель Гиберман. — Он вас пострижёт по последней моде.
Другие проявили большую скромность. Да и то сказать — не пригласишь ведь учительницу к своему отцу, если он, скажем, мужской портной, или плотник, или кузнец.
— А ты, Леечка, почему молчишь? — Березницкая подошла к нашей парте.
Моя соседка, девочка с печальными карими глазами, смущённо ответила:
— У меня нет родителей. Я живу с бабушкой Блюмой.
В классе стало так тихо, что было слышно, как шмыгает носом «я и Айнбиндер, и Хаим».
Фира застыла.
Больше никто не посмел Лею ни о чём спрашивать.
Скорбная тишина, какая бывает только на кладбище, длилась довольно долго. Её не нарушала ни учительница, ни даже Мендель Гиберман.
В классе словно дохнуло несчастьем, и мы невольно съёжились.
— Буквари у всех есть? — пытаясь рассеять горький дым печали, спросила Фира после паузы. — У кого нет, поднимите, пожалуйста, руку.
Ни одна рука не взмыла вверх.
— Отлично. Завтра занятия начнём не с рассказов, не с расспросов, а с нашего древнего алфавита. Поняли?
Ах уж это её «поняли?»!
— А сейчас, ребята, вы все свободны, — объявила Фира Березницкая, сняла очки, спрятала их в кожаный футляр и, сочувственно махнув рукой моей соседке Лее Бергер, вышла с классным журналом под мышкой за дверь.
Чего греха таить, в тот первый школьный день свобода каждому из нас была куда милее, чем Фирины рассказы и нравоучения. Мы с радостным гиканьем скопом вывалились во двор, и тут наша стайка мигом разлетелась в разные стороны, как вспугнутые кошкой воробьи.
Я поправил ранец и зашагал к дому, сразу и не заметив, что за мной, в том же направлении, покачивая своим набитым неизвестно чем портфельчиком, идёт Лея Бергер в белом передничке.
— Ты где живёшь? — заговорил я с ней.
— На самом конце Рыбацкой улицы.
— Вот здорово! И я живу там же — на Рыбацкой, только в самом её начале! — обрадовался я. — У бабушки.
— У тебя тоже нет папы и мамы? — спросила Лея, глядя не на меня, а куда-то вдаль — туда, где виднелись пожарная каланча и местечковая водокачка.
— Есть. А твои где?
— Не знаю. Бабушка мне ничего не говорит. Я спрашивала, но она молчит и молчит, только очень сердится на них. Особенно на мою маму.
Лея умолкла, больше рассказывать не захотела, может быть, сама ничего не знала, да и моё любопытство иссякло, тем более что на ближайшем перекрёстке мне надо было расстаться с ней и свернуть к бабушкиному дому.
— До завтра, — сказал я.
— До завтра, — грустно ответила Лея. — В школе лучше, чем дома. Если не возражаешь, я тебя утром вон там, на углу, подожду. — Она показала рукой на столб с оборванными проводами. — Пойдём вместе. Вдвоём веселее.
— Согласен, — сказал я и помахал ей на прощание рукой.
Мне почему-то тоже стало грустно, и я никак не мог понять, почему. Почему Лее в школе лучше, чем дома, когда дома лучше всего? Мне там всегда было хорошо.
Бабушка Роха возилась на кухне, но, услышав мои шаги, вышла мне навстречу.
— Ну? Рассказывай, Гиршеле! Чему, золотко моё, тебя там научили?
— Пока ничему.
— Так я и знала! Чему можно научиться в школе, в которой просиживал штаны твой умный дядя Шмуле?
— Дядя Шмуле? — выпучил я на бабушку глаза.
— Когда он был маленький, ходил как раз в эту школу. А что толку? Каким был ветрогоном, таким и остался. Дай Бог, чтобы он за свою болтовню в тюрьму не угодил. Только и слышишь от него: Ленин-Сталин, Сталин-Ленин. Глядишь, скоро имя родного отца забудет. Разбудит его ночью папаша, а сынок вместо «Шимон» спросонья ляпнет: «Ленин». Проголодался? Кушать будешь?
— Буду.
— Картошка в мундире с селёдкой годится?
Я кивнул.
— Опять киваешь! — возмутилась бабушка. — Ты же знаешь: кивальщики — обманщики.
— С селёдкой годится, очень годится, — я словно не слышал замечания. Когда дело касалось еды и подарков, слов было не жалко ни для бабушки, ни для других родственников.
Бабушка Роха наложила мне в миску картошки в мундире, нарезала селёдки и намазала хлеб маслом.
— Ешь, Гиршеле! Всё съешь! Не то будешь таким дохляком, как твой дед Довид, — все ещё запальчиво сказала она и, поостыв, спросила: — Ты бы хоть рассказал, с кем тебя там посадили — с красивой девочкой или с мальчиком?
— С девочкой. Её зовут Лея Бергер.
— С этой несчастной сироткой?
— Она сказала, что у неё нет родителей, — подтвердил я. — Как же так? У всех в нашем классе они есть, а у неё нет. Её родители, что, умерли?
— Мало ли чего жизнь выделывает с человеком, — бабушка сделала вид, что не слышала моего вопроса. — Не повезло бедняжке Лее. Её мамочка Ривка влюбилась в гоя, вышла за него замуж и крестилась в костёле.
— За гоя?
— Ну то есть не за еврея. За католика — литовца.
— Ну?
— А Блюма, бабушка Леи, свою дочь Ривку прокляла, выгнала из дома, живой надгробный камень на кладбище поставила, а внучку-малютку гоям не отдала, оставила себе.
Бабушка Роха замолкла.
— А что было дальше? После костёла?
— Дальше я тебе рассказывать не стану. От таких рассказов плохо спать будешь.
— Почему?
— Когда-нибудь сам всё узнаешь. Рядом с тобой на одной скамье сидит не девочка, а большое несчастье. Не груби ей и не обижай её. И заруби себе на носу: даже счастливцы не должны кичиться своим благополучием — от беды никто на семь замков не запрётся. Беда может без стука открыть любую дверь и прийти к каждому в дом. К нам тоже. А ты, я вижу, совсем перестал есть.
— Ем, бабушка, ем. А куда девался папа Леи?
— Ну что ты ко мне пристал? Нет у неё ни папы, ни мамы, и всё! Сгинули. Ешь! Картошка остынет.
Бабушка вернулась на кухню, а я сидел и лениво тыкал вилкой в остывшие картофелины. Мои мысли крутились не вокруг еды, а вокруг Леи. Мне хотелось, чтобы скорее наступило утро. Я встречусь с ней в условленном месте, возле столба электропередач с оборванными проводами, и оттуда мы вместе отправимся в школу — я со своим ранцем за плечами, а Лея — с портфельчиком, который её бабушка набила неизвестно чем.
Я ни о чём не стану её спрашивать или утешать вслух, буду всю дорогу присматривать за Леей и думать о большом несчастье, которое сидит рядом со мной за партой, прикасаясь ко мне своими невидимыми щупальцами. Я буду молчать, потому что молчание лучше слов. Когда молчишь, не надо врать и не надо требовать от других правды, от которой им больно.
Видно, так уж было суждено, чтобы с алфавитом несчастий я познакомился раньше, чем с письменным, украшенным в букваре весёлыми картинками.
3После отъезда семьи Кремницеров во Францию мама осталась без работы. Снова наниматься в няньки и возиться с малолетним наследником местного негоцианта или богатого лавочника она не желала — всё равно такого тёплого, доброжелательного дома и такого сладкого, привязчивого воспитанника, как внук реб Ешуа Кремницера Рафаэль, в Йонаве днём с огнём не отыщешь. Не прельщала маму и незавидная судьба пожизненной домохозяйки.