Владимир Шаров - Старая девочка
О своем первом посещении парка Вера писала так: “Сначала мы пересекли мощенный булыжником двор, посреди которого было оставлено место для купы цветущей сирени, дальше были вторые ворота, на этот раз чугунные, а уже за ними парк. Войдя туда, я не удержалась и вскрикнула от восхищения: зеленые лужайки как будто были забрызганы синькой — цветущими пролесками. Хотя за ними давно уже никто не ухаживал, аллеи еще не успели зарасти травой, и мы до вечера ходили под кронами столетних лип и дубов, свет все время чередовался с тенью, и в этом странном освещении многочисленные статуи и беседки казались живыми. Похоже, мы были первыми, кто после бегства владельцев сюда попал”.
Обычно она и Коля приходили сюда с книгами и садились на одну из скамеек верхней аллеи, откуда была хорошо видна текущая внизу Яуза. Вера тогда читала гамсуновского “Пана”. Как и Глан, она всю жизнь вела дневник, но пока еще не встретила человека, который бы целиком завладел ее мыслями. Подумав об этом, она покосилась на Колю, он смотрел мимо своей книги куда-то в сторону, и Вера вдруг испугалась, что никогда не узнает, о чем он сейчас думает. Почему-то она знала, что спрашивать не надо, но не удержалась и все равно спросила. Он очнулся, грустно посмотрел на нее и сказал: “Ни о чем”. Потом, увидев, что Вера хочет обидеться, взъерошил рукой ее волосы и ласково добавил: “Мальчишка”. Вера тогда почувствовала, что она всего-навсего спеленутая куколка и ей еще надо ждать, пока придет время появиться бабочке.
В другой раз он сказал: “Вера, где бы я ни был, я всегда буду знать, где ты”, - и ей сразу представилось, что он мог бы быть ее старшим братом, о котором и она, и Ирина мечтали еще маленькими девочками. Она запомнила бы и без дневника, что это было в субботу, потому что весь следующий день, все воскресенье, она ходила по дому, будто пьяная, каждую минуту задавая себе один и тот же вопрос: “Правда, это любовь?” Ей хотелось только этого да еще петь и кружиться. А еще через день, в понедельник, когда они с Николаем, идя к ее дому, сворачивали в Дурасовский переулок, он остановился и сказал: “Мы с тобой поженимся. Только, пожалуйста, не возражай. Поженимся по-настоящему, обвенчаемся в церкви”. И она снова, теперь уже совсем твердо и надежно поняла, что счастлива, что она любима тем, кого избрала сама.
Но все это ликование не продлилось и недели. В пятницу Николай пришел к ней в отдел и сказал, что только что получил назначение казначеем передвижной артиллерийской ремонтной мастерской и должен в ближайший вторник отбыть на Восточный фронт. Он тоже был еще мальчишка, стал хвастаться ей, что ему выдано целых семьдесят пять тысяч рублей, да и она не понимала, насколько все это серьезно. Смеясь, она сказала: “Давай, истратим и ты никуда не поедешь”, - и тут же поняла, что Коля уже куда больше со своей ремонтной мастерской, чем с ней. “Как истратим? — вскинулся он, непонятно вдруг чего испугавшись. — Ну да, истратим, а потом мне ответ держать”.
Проплакав накануне всю ночь, она во вторник пошла на Курский вокзал, чтобы его проводить. В дневнике она потом писала, что, похоже, была единственной, кто провожал этот солдатский эшелон. Увидев ее, Коля соскочил с площадки, на которой стоял, и, непонятно почему торопясь, чуть ли не скороговоркой стал ей говорить: “Мы сейчас трогаемся. Спасибо, что пришла. Помни меня, пиши. Я тебе обязательно напишу. А теперь ступай”, - вдруг сказал он ей строго, хотя до отхода состава оставалось не меньше получаса, и быстро поцеловал ее в щеку. Вера послушалась его и, не дождавшись отправления поезда, даже ни разу больше не обернувшись, пошла домой.
Позже от Коли ей пришло одно письмо, и то с дороги. Уложившись в несколько строчек, он писал в секретке, что они только что проехали Рязань, где до этого долго стояли. Товарищи звали к девочкам, но он отказался. Вот и все, да подпись: “Твой паж”. Через полгода Вера разыскала некоего Бориса, сослуживца Николая, который был посвящен в их отношения. Но он тоже ей сказал, что ни о Коле, ни о его артмастерской ничего не слышал с тех пор, как состав с ними отошел от Курского вокзала. Она терялась в догадках, жив ли он, может быть, попал в плен или убит (то, что он мог перейти к белым, ей, конечно, и в голову не приходило), но как приняться за поиски, не знала. Придумывала то одно, то другое и в конце концов ни на что не решилась.
Она представляла себе, как пойдет, например, в управление кадрами РККА, и первый же вопрос, который ей там зададут — кем она Коле приходится. Разве она вправе будет назваться его невестой, ведь он сказал: “Мы с тобой поженимся” только один раз. Может быть, он давно нашел себе другую невесту или у него вообще уже есть жена, а о Вере он даже думать забыл. О том, что у Коли есть жена, она думала очень часто и удивлялась себе, что совсем не ревнует, только грустит. Так что искать Колю она не стала, но и потом, через много-много лет его помнила, и помнила, что он ей сказал в Найденовском парке.
На допросе у Ерошкина Соловьев, едва речь зашла о Вере, сделался почти так же безразличен и холоден, как днем раньше был Горбылев, и Ерошкина это даже слегка позабавило. Разговаривать о Вере Соловьев явно не хотел. Он сказал лишь, и то после нескольких напоминаний, что да, действительно, больше двадцати лет назад он познакомился с восемнадцатилетней девушкой, вчерашней гимназисткой, и около месяца за ней ухаживал и то не всерьез, не по-настоящему, а так, время проводил. Ерошкин ему на это ответил, что из показаний Веры ясно следует, что ухаживал за ней Соловьев вполне серьезно, а не просто флиртовал, как он пытается представить дело; за неделю до отправки на Восточный фронт даже делал ей предложение, причем сказал, что они будут обязательно венчаться в церкви — что уж может быть серьезнее. “Да, — ответил Соловьев, — я ей действительно сказал, что хочу, чтобы она стала моей женой, но сделал это только потому, что видел, как она хочет это услышать. Я же знал, — добавил он, — что скоро буду отправлен на фронт, а шансов вернуться оттуда у меня немного. Может быть, вначале убьют белые, может, красные, когда догадаются, что я давно работаю на белых, или когда буду переходить линию фронта, или уже когда буду воевать за белых. В общем, ее это обрадует, а я мало чем рискую”. — “Ну, хорошо, — согласился Ерошкин, — допустим, что это так, и все же я очень надеюсь, что завтра, когда я вам сообщу суть того дела, из-за которого вас привезли на Лубянку, разговаривать нам станет легче”. Он поднял трубку телефона, чтобы вызвать конвой, а пока, чтобы подчеркнуть, что зла он подследственному не желает, пододвинул к Соловьеву пачку “Казбека”.
На следующий день он в течение пяти часов излагал Соловьеву все перипетии Вериной жизни и то, на какую помощь от него они хотели бы рассчитывать. Разумеется, он сказал ему, чего вправе ожидать сам Соловьев, если согласится. В случае честного, добросовестного содействия, даже при неудаче, — свобода. В случае же успеха — естественно, Вера, плюс свобода, плюс хорошая квартира в любом городе Союза, хоть в Ялте, хоть в Москве, уточнил Ерошкин, плюс полное финансовое благополучие и еще гарантия, что до конца жизни ни его, ни Веру никто и пальцем не тронет.
Эти действительно щедрые условия были заслугой самого Ерошкина, выбил он их с немалым трудом — и Смирнов, и Ежов (который все утверждал) особенно возражали против пункта, что заключенные, даже если им не удастся остановить Веру, получают свободу — и каждый раз перечислял он их с большим удовольствием. Конечно, он не ждал, что Соловьев в ответ станет кричать от радости, он вполне бы удовлетворился и простым одобрением: другие зэки до Соловьева, как один, говорили, что условия очень хорошие, но Соловьев и это прослушал холодно, без всякого интереса, и Ерошкин решил, что нет, сотрудничать с органами он не станет. Сформулировал он это мягко. “Вы, Соловьев, наверное, вряд ли захотите помочь нам остановить Веру. Вы ведь честно и, говорят, храбро сражались за то, чтобы ничего сегодняшнего не было. Сейчас я уверен: вы все отдадите, чтобы вернуть прошлое”. И тут Соловьев его удивил. “Да нет, — сказал он, — прошлое мне не нужно, и снова воевать я тоже не хочу. Сегодня я никогда бы от Веры не уехал. Так что наши интересы совпадают. Мне не меньше вашего надо, чтобы Вера ко мне вернулась”.
Этот оптимистический финал вернул Ерошкину благодушие, и он до позднего вечера проговорил с Соловьевым о лагерях, через которые тот прошел, о нравах и порядках ГУЛАГа, нынешних и пятнадцатилетней давности. Хотя Соловьев часто, во всяком случае на вкус Ерошкина, говорил уклончиво, а от ответов на некоторые вопросы и вовсе ушел, беседой Ерошкин остался доволен. У него вообще было на редкость хорошее настроение, пожалуй, впервые такое хорошее с тех пор, как началось следствие по делу Веры. То ли он наконец поверил в успех, то ли просто вошел во вкус и в нем появился азарт, который всегда поддерживал и гнал их брата по следу, будто породистую охотничью собаку. С азартом было весело, и он, не успев закончить допрос Соловьева, уже ждал — не мог дождаться завтра, когда ему должны были привести еще одного подследственного, некую Сашку.