Опасна для себя и окружающих - Шайнмел Алисса
— Ханна, может, пойдешь вместе с матерью? — предлагает Легконожка. — Нас ждет долгая поездка.
Мама останавливается как вкопанная. Она оборачивается, и по лицу ясно, что она вовсе не собиралась сопровождать свою сумасшедшую дочь до туалета. Я кошусь на Легконожку. Похоже, это некое испытание, но я не уверена, кого она проверяет: меня (впервые за несколько месяцев я без сопровождения контактирую с миром вне больницы) или мою маму (наедине с дочкой впервые после постановки диагноза).
сорок один
Раньше мы с мамой всегда ходили рядом: по Мэдисон-авеню на Манхэттене, по бульвару Сен-Жермен в Париже, по пляжу в Каннах. Сегодня, в здании суда в Силиконовой долине, я иду на шаг позади.
Мама одета в идеально сидящую кремовую блузку и синий кардиган, рукава которого засучены до локтей. Лодыжки у нее гладкие и стройные, незаметно переходящие в лабутены телесного цвета — их знаменитые красные подошвы щелкают по линолеуму. Прическа с осветленными прядями тщательно уложена; сверху голову, точно корона, венчают солнечные очки. Мама выглядит стильно и шикарно, но чуточку небрежно, будто не прикладывала никаких усилий, хотя я-то знаю, сколько усилий приложено на самом деле. Я часами сидела на кровати в родительской спальне, пока мама выбирала наряд даже на самый обычный случай.
Мама придерживает для меня дверь уборной, а затем ныряет в одну из шести кабинок. Остальные тоже свободны, но я выбираю не соседнюю, а чуть подальше. Мне не особо хочется в туалет, однако я закрываю за собой дверь и сажусь, застелив сиденье бумагой, как мама меня учила. («Никогда ни до чего не дотрагивайся в общественном туалете», — твердила она мне, когда я была маленькой.)
Я жду, когда она сольет воду, и тоже сливаю. Раковины только две, так что мне приходится стоять рядом с мамой, пока мы моем руки. («Руки надо мыть столько, чтобы успеть дважды пропеть „С днем рождения тебя“», — учила мама. Меня подмывает промычать мотивчик, чтобы она знала: я ничего не забыла. Но я боюсь, что она сочтет мое мычание симптомом.)
Она подает мне бумажное полотенце, и я вытираю руки, а мама наклоняется к зеркалу осмотреть лицо. Я тысячу раз видела этот процесс: она заправляет волосы за уши, приглаживает брови, подправляет помаду. Знакомая сцена так утешает, что мне сложно отвести взгляд (мама не сочтет симптомом, если я буду таращиться?) и посмотреть на собственное отражение.
Сначала я оглядываю волосы. Они чистые (относительно; последний раз я принимала душ позавчера), но сухие после месяцев без кондиционера, фена и массажной щетки — если не считать обычной расчески сразу после душа. Кажется, волосы темнее, чем раньше, но не исключено, что только по контрасту: я бледная, как никогда. Губы тоже сухие, потрескавшиеся. Я облизываю их, что не очень-то помогает.
Я немного отступаю назад, чтобы разглядеть себя целиком. Белая блузка помялась и слегка великовата. Синяя юбка сидит слишком низко на бедрах.
Мамины волосы с высветленными прядями немного не достают до плеч, обрамляя лицо. Мама ежедневно моет и сушит голову, и я представляю, как она сегодня утром сидела в номере гостиницы: в одной руке круглая щетка, в другой собственный фен. Мама берет с собой фен в каждую поездку: не любит пользоваться чужими. Еще она берет свое мыло, шампунь, кондиционер, лосьон — иначе, по ее словам, она чувствует себя грязной. Мама открывает сумочку, и я смотрю, как она достает оттуда помаду. Светло-розовую — такого цвета, который хочется иметь от природы. Других мама не признает. Более темные и яркие тона она считает безвкусными.
— Можно мне тоже? — спрашиваю я.
Мама переводит взгляд с меня на помаду в руке, потом на свое отражение, потом снова на меня. Она любит повторять, что делиться косметикой нельзя: это негигиенично. Она даже не разрешила мне взять ее кисть для румян, когда я в одной из поездок забыла свою, и послала консьержку за новой.
— Не важно. — Я мотаю головой, жалея, что нельзя удалить вопрос из разговора. — Обойдусь.
— Нет, бери, конечно, — говорит мама, протягивая мне помаду.
Мы обе понимаем, что я не обойдусь, и только поэтому я и попросила, хотя прекрасно знаю, что мама не любит делиться. Мы обе понимаем, что выгляжу я ужасно. Я ни капли не похожа на девушку, которую мама отправила в Калифорнию в июне.
И мы обе понимаем, что розовая помада едва ли спасет положение.
Я подношу помаду к губам и крашусь. Руки у меня дрожат. Цвет слишком прозрачный, а губы слишком влажные после облизывания, так что результат почти не заметен.
— Можешь оставить себе, — предлагает мама.
Я качаю головой, протягивая тюбик обратно:
— Мне не разрешат. — Как только я вернусь в клинику, помаду конфискуют.
— Ну да. — Отводя взгляд, мама со щелчком закрывает футляр и кидает помаду обратно в сумочку. Я знаю, что при первой же возможности она ее выбросит и купит новую.
Я иду вслед за мамой обратно в фойе.
— В Монте-Карло я всю ночь проплакала, — говорю я внезапно.
Мама останавливается и оборачивается ко мне.
— О чем ты говоришь? — спрашивает она терпеливо. — Тебе понравилось в Монте-Карло.
Я качаю головой:
— Ни одному четырехлетнему ребенку не понравится в Монте-Карло. — «Даже твоей послушной маленькой питомице», — добавляю я про себя и продолжаю: — Это игровая площадка для взрослых, а не для детей.
А потом говорю:
— Вы оставили меня одну в номере, и я не знала, когда вы вернетесь. Мне было страшно. — Губы у меня дрожат.
— Я все помню по-другому.
— Я тоже все помнила по-другому. Не позволяла себе вспомнить, что произошло на самом деле.
— Твой доктор довольно доступно объяснила, что твоим воспоминаниям не стоит доверять.
Я медленно киваю:
— Пожалуй, тут не поспоришь.
Я направляюсь к фойе, но мама ловит меня за руку, когда я иду мимо:
— Ты хочешь сказать, что у тебя начались… — Она медлит, подыскивая слово помягче: —…Начались проблемы, потому что мы с твоим отцом оставляли тебя в детстве одну в номере гостиницы?
— Я ничего не хочу сказать. Кроме того, что в четыре года, пожалуй, рановато бросать ребенка в незнакомом месте.
Я жду, что мама начнет спорить. Напомнит, как мне повезло. Других детей таскали по паркам развлечений — «Дисней уорлд», «Юниверсал», «Си уорлд» (последний мы бойкотировали за издевательство над дельфинами и китами. Впрочем, родители в любом случае меня бы туда не повели), — тогда как мы посещали старинные замки Шварцвальда, любовались дикими акулами на берегах Южной Африки и наблюдали, как вольные киты поднимаются на поверхность Атлантического океана у берегов Массачусетса.
Но вместо возражений мама отпускает мою руку и направляется в фойе, где нас ждут Легконожка, Стивен, папа и наш адвокат. Мы вшестером выходим из здания суда (там нет металлодетекторов и не надо снимать обувь и украшения) на парковку. Родители и адвокат тянутся в хвосте. Самая жалкая в мире процессия.
Мы останавливаемся у машины Стивена.
— Скоро ты будешь дома, — говорит папа. Он не добавляет: «И все будет по-прежнему». Голос у него утомленный, словно перспектива моего возвращения домой требует гораздо больших усилий, чем ему хотелось бы.
Я пытаюсь представить, как родители справлялись со мной, когда только привезли из роддома. Наверное, с нетерпением ждали, когда я наконец начну спать по ночам и сама держать ложку? Считали дни до того момента, когда я достаточно подрасту и со мной можно будет обращаться как с крохотным взрослым, способным разделить их образ жизни, — в отличие от других родителей, которые наслаждаются ранними годами своих детей?
— Да, — соглашается мама. — Хотя бы с этим разобрались.
Я гадаю, говорит она о слушании или о моем упреке. Тем временем мама потирает одну ладонь о другую. Словно буквально умывает руки от досадного разбирательства.
Доктор Легконожка открывает дверь машины. Стивен не скрывает готовности к захвату, если я выкину какой-нибудь фокус. Сейчас больше четырех часов дня, и лучи октябрьского солнца стали мягче и короче. Скоро начнет смеркаться. Ветер теребит мне юбку.