Мария Галина - Медведки
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
— Лучше?
— Кажется, — сказал папа сквозь зубы, — немножко...
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где тут грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
— Где твои лекарства?
— Не знаю, — сказал папа, не открывая глаз, — не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
— Сенечка, — сказал папа, — опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
— Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа — папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
— Опять через балкон лезть? — спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка — русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
— Нет, — сказал я, — дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
— Сичас, — он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
— Эту, что ли? — равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
— Нет, — я подвинулся, пропуская его, — в сортире.
— Жалко, — сказал он честно, — хорошая дверь.
— Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.
Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.
На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.
Туалет был в точности как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах...
Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.
На кофейной плитке пола расплылось мокрое озерцо с фрагментами желчи.
— Хреново, — сочувственно сказал Палыч, выглядывая у меня из-за спины.
Я позвал:
— Папа!
Он слабо застонал и что-то пробормотал.
Я схватил его под мышки и попробовал поднять, но халат соскользнул с него, как пустая шкурка, а сам он так и остался сидеть, только чуть завалился набок.
Я сказал:
— Палыч, помоги.
Глаза у папы были закрыты. Это хорошо? Или плохо?
В спальне я накрыл папу одеялом, вернулся в туалет, подтер рвоту и подобрал халат. Палыч топтался в прихожей.
— А хорошо тут стало, — сказал он одобрительно, — давно пора было. Я-то думал, ты лох. И батя твой говорил, ты лох. А ты вон как.
Сметанкина, получается, как бы не существовало. Я не стал объяснять Палычу, что ненавижу обои под краску. И плитку кофейного цвета. И точечные светильники.
Вместо этого спросил:
— Палыч, у тебя активированный уголь есть?
— Фильтры, что ли?
— Нет, таблетки такие.
— Аллохол есть, — сказал Палыч, — принести?
— Давай на всякий случай. Я дверь запирать не буду.
— Лучше бы запер, — сказал Палыч, — возился тут ночью на площадке кто-то. Шумел и возился.
— А кто?
— Не знаю, — сказал Палыч неуверенно, — может, собака? Большая?
— Палыч, страшнее людей никого нет.
Папа лежал в той же позе, он даже не пошевелился. Из-под подушки торчал матерчатый лоскутик зеленого и золотого, я потянул за него, и галстук выскользнул, точно змейка.
Я вернулся в гостиную и набрал ноль-три.
— Да? — спросил усталый голос.
Я сказал:
— Базарная, четырнадцать. Квартира девять. Вроде отравление. Пожалуйста, поскорее. Пожалуйста.
— Сколько? — спросил усталый голос.
— Что?
— Лет сколько?
— Шестьдесят четыре, — соврал я. Я слышал, «Скорая» неохотно едет к тем, кто старше шестидесяти пяти.
— Промыли?
— Простите?
— Желудок промыли?
— Нет. То есть... рвота, озноб. Я не врач. Пожалуйста...
— Страховой полис есть?
— Да. Конечно.
— Ждите, — сказал усталый голос.
Я положил трубку.
Она почему-то скользила в ладони, и я тут только увидел, что на ладонь намотан сметанкинский подарок: новый папин галстук, золотой и зеленый, такой гладкий и нежный, что казался мокрым.
Пришел Палыч, принес аллохол. Я сказал ему положить на столик в кухне и чтобы он налил себе чаю. Чудовищный цветок плавал в чайнике, точно мертвая рыба.
Палыч с опаской покосился на него и сказал, что попьет дома. И ушел.
Папа вроде перестал трястись. Я не знал, лучше это или хуже.
Подумал, что надо найти страховой полис. Прикроватная тумбочка тоже осталась старая, когда-то полированная, как тогда было модно, а теперь потертая, с кругами от чайных чашек. Я заглянул внутрь. Там было пусто, только в углу лежали почему-то свернутые в комок старые носки с протертыми дырками на пятках.
В платяном шкафу висели папины костюмы — один светлый, летний, другой серый, повседневный. Еще там была мамина каракулевая шубка. От нее сильно пахло нафталином.
Я представил себе, как папа открывает шкаф и проводит рукой по шубке, как бы ненароком.
На фанерном дне что-то лежало, толстое, серое и с завязками. Ну да, папа любил такие папки.
Я вытащил папку и развязал белые шнурочки. Там было все: папин паспорт, страховой полис, большой потертый диплом об окончании высшего учебного заведения с выдавленным на коленкоровой корочке толстым гербом несуществующей страны, пенсионное, мамино свидетельство о смерти, еще какие-то бумажки, старые и с как бы обгрызенными краями.
Сметанкин и правда ничего не украл. Ни папиного паспорта, ни свидетельства о собственности, ничего.
Ему нужно было нечто большее.
Целая чужая жизнь.
В каком-то смысле мы с ним и правда были похожи.
Жалко, что он оказался не родственником. Мы бы вместе как-то все уладили. Поскольку если один упадет, то другой его поднимет.
Я достал страховой полис и выложил его на тумбочку. Собрал папины вещи: бритву, зубную щетку, носовые платки, кружку, тапочки в отдельном пакете и всякую другую мелочь, делающую человека человеком. Уложил в пластиковый пакет. Подумал и положил туда еще и аллохол.
Тут я почему-то решил, что «Скорая», наверное, уже подъехала. Выглянул в окно: точно, она стояла прямо под окном. Врач с чемоданчиком сверху казался коротеньким, большеголовым и очень деловитым. Потом вышла еще медсестра, я не видел, молодая она или нет. Тут женщина и врач стали расплываться, а синий огонь на крыше автомобиля отрастил щупальца, и я понял, что пошел дождь.
Я прошел к двери и распахнул ее пошире, чтобы им было легче найти нужную квартиру. Они поднимались по лестнице, устало переговариваясь, наверное, это был не первый их вызов.
— Это кто, ваш отец? — спросил врач. Обувь он снимать не стал, и на новеньком ламинате остались мокрые следы. Надо будет потом их вытереть, чтобы не попортить лак.
Куда эта сволочь Сметанкин задевал мой коврик с оленями?
Врач склонился над папой, и я видел лишь его спину в белом халате.
Медсестра деловито отпиливала горлышко у ампулы. Врач ей велел? Я не слышал, чтобы он что-то ей вообще говорил.
Теперь она держала его запястье и шевелила губами. Она была очень немолода. Я подумал, что первый раз за много лет папу держит за руку посторонняя женщина. Не тетя Лиза. Было бы здорово, если бы она время от времени навещала папу, а он бы жаловался ей на современные нравы. А потом она бы один раз осталась и больше не уходила. Я не против.
Врач обернулся ко мне. В блестящем стетоскопе на груди плясали все пять светильников-конусов. Вот он был моложе меня. Какой-то в этом есть непорядок.
Я спросил:
— Что, доктор?
— Вы ему что давали?
— Ничего. Хотел аллохол.
— Ну-ну, — сказал врач без выражения.
— Он сильно отравился?
— Он вообще не отравился. Это инфаркт. Обширный.
— Но он ведь жаловался...
— Симптоматику инфаркта иногда можно перепутать с отравлением, — сказал врач, — тошнота, рвота. Рези в животе. Да... У него не было никакого сильного эмоционального потрясения?