Вадим Белоцерковский - ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ И ОБРАТНО
— Когда я знакомился с литературой «молодых», — рассказывал Юзовский, — с Аксеновым, Казаковым, Гладилиным и т. д., я был поначалу очень рад. Появились, наконец-то, писатели, которые отбросили старый, казенный стиль «соцреализма». Но со временем в горле у меня начало першить: апельсины, сардины, анчоусы — какая-то закусочная литература. Мне стало не хватать добротного черного хлеба. И ваша повесть впервые дала мне этот хлеб.
Юзовский посоветовал мне в то же время освобождаться от влияния публицистики, которое было заметно в повести, быть еще раскованнее, увереннее. И главное, предупреждал, что меня ждет очень тяжелая жизнь в литературе. Советовал готовиться к этому и ни в коем случае не отчаиваться в случае «неожиданных поворотов»: «Может быть, вы еще доживете до лучших времен!».
Незадолго до смерти Юзовский опубликовал в «Новом мире» очень интересное эссе «Польские тетради», в котором среди прочего дал глубокий анализ психологии тоталитаризма и шире — всяческого аморализма. Анализ этот он подытожил в гениальной по емкости формуле: «Все, что для людей возможно, рано или поздно может сделаться для них необходимым». Возможно, например, обманывать, красть, убивать, бросать людей в газовые камеры или «психушки» из-за того, что у них иная кровь или иные взгляды, — и рано или поздно это может оказаться необходимым.
Я взял эту формулу на вооружение. В России, к сожалению, как было, так и осталось возможным слишком многое. Я даже не знаю, есть ли что — невозможное?
Здесь важно понимать, что когда людям что-либо аморальное представляется возможным, то им всегда кажется (или они делают вид), что другого (нравственного, гуманного) пути нет. В то время как такой путь всегда имеется, если цель, конечно, реальная, но его часто труднее найти и он может оказаться более долгим и трудным.
Замечательно встретили мою повесть рядовые работники почты и железнодорожники. Меня приглашали на читательские конференции в клубы и библиотеки этих ведомств в Москве, Ленинграде, Киеве.
Ни один рабочий ни на одной конференции не высказался против повести. А выступало множество людей, конференции проходили бурно. При этом приводились иногда такие страшные и неведомые мне факты, что хоть новую повесть пиши. Но «руководящие кадры», как правило, критиковали повесть. «Классовый» контраст был поразительным. Часто дискуссии между начальством и рядовыми работниками уходили далеко от моей повести и превращались в сражения по поводу условий труда.
Эти конференции, видимо, сильно напугали кого-то наверху. Когда в редакцию журнала поступило приглашение на очередную читательскую конференцию, в данном случае из Ленинграда, мне вдруг позвонил заместитель главного редактора журнала Цигулев (в прошлом полковник, работник политуправления Советской армии) и сообщил, что редакция уже послала ответ — с просьбой отложить конференцию на две недели.
— Понимаешь, — объяснил Цигулев, — мы хотим, чтобы с тобой поехал Лев Овалов (второй заместитель главного редактора, уже писатель, не полковник) и выступил там с рекламой журнала. Ты же, надеюсь, не против? Но Овалов сейчас занят и освободится только через две недели — тогда вместе и поедете.
Примерно через три недели из Ленинграда пришло напоминание. И Цигулев вновь просит отложить конференцию. На этот раз ссылается на мою болезнь! А мне говорит, что Овалов еще не освободился.
Спустя еще какое-то время Цигулев вызывает меня к себе и объявляет, что теперь я наконец-то могу ехать в Ленинград. И объясняет, в чем была загвоздка. Оказывается, из ряда министерств, затронутых мною в повести, в адрес ЦК и КГБ пришли письма с требованием привлечь меня к ответственности за очернение советской действительности. Цигулев дал мне прочесть эти письма. В КГБ, кроме того, поступило письмо от руководства Спецсвязи, в котором утверждалось, что я, во-первых, оклеветал в повести их ведомство, выведя отрицательный образ спецсвязиста — спекулянта и циника, а во-вторых, разгласил на весь мир факт существования в СССР спецсвязи, описал, где и как она работает, т. е. выдал военную тайну.
Доложено было, как рассказал Цигулев, самому тогдашнему министру КГБ Семичастному. Тот отдал распоряжение своему заместителю, генералу Захарову (если я верно запомнил его фамилию), «специалисту по писателям», провести расследование. Тогда из КГБ и поступило в «Москву» указание — не выпускать меня из города, пока идет предварительное расследование.
Параллельно расследование проводилось и в ЦК отделом литературы. Итог обоих расследований: меня решили не трогать (время было все же относительно либеральное — конец хрущевской эпохи), а двух цензоров, давших добро на публикацию повести, сняли с работы!
Однако тяжелейший удар был нанесен и мне. Цигулев показал мне статью-отзыв о повести, направленную в «Правду» и подписанную группой разгневанных «знатных» трудящихся. Обвиняли они меня, кроме клеветы на советскую жизнь и строй, и в пренебрежении к советским трудящимся, и одновременно в «троцкистском заигрывании с рабочими». Цигулев сообщил, что редакция «Правды» отказалась публиковать эту статью: «Хватит делать рекламу критиканам!» — так объяснили отказ в «Правде».
Там правильно решили. Статья была погромная, и она наверняка вызвала бы другие подобные же статьи в других органах прессы, и очередной «критикан» получил бы всесоюзную известность.
А так я без особого шума попал в качестве неблагонадежного автора в «черный список» КГБ и ЦК (это стало ясно в 68-м году после Пражской весны). В список попал и рекламы не получил!
Почему Цигулев мне все это рассказал? Разгадка несложная. Лично ко мне он относился с симпатией, но сделал это, конечно же, не из добрых побуждений, а скорее всего по указанию из КГБ — чтобы припугнуть на будущее.
До решения моего дела в КГБ и ЦК (в том числе и решения не создавать мне рекламы) несколько положительных рецензий все же успели появиться в прессе, но были они слишком осторожными и потому сероватыми.
Затем произошли еще два примечательных события. Первое — это читательская конференция по моей повести в клубе спецсвязистов. Цель ее была, очевидно, та же, что и у Цигулева — припугнуть. И испугаться было чего: я увидел перед собой лица отставных палачей и вертухаев бериевской гвардии, составлявших тогда основные кадры спецсвязи. Люди эти смотрели на меня с тяжелой неприязнью: попался бы ты нам раньше! Так, наверное, волки смотрят на людей или собак, попав в клетку.
— Вы знаете, — любезно объяснил мне ведущий собрание чиновник, — это хорошо, что прошло уже много времени после опубликования повести. Если бы конференция состоялась раньше, нам пришлось бы подумать об охране для вас: так наши люди были возмущены вашей повестью.
Конференция была хорошо подготовлена. Все выступавшие, читая по бумажкам, единодушно клеймили повесть как клеветническую и антисоветскую. В воздухе густо роились обороты сталинских времен типа: «автор черпает материал в помойных ямах», «чужд советской жизни» и т. д. Несколько раз прозвучало и словцо «отщепенец».
Не обошлось и без конфуза. В своем выступлении я упомянул, что одним из первых указов ленинского правительства был указ, запрещавший труд женщин с тяжестями, превышающими три килограмма. Сказал я это к тому, что женщинам в почтовых вагонах приходится иметь дело с посылками по 40 килограммов, а спецсвязиста им не помогали. Это привело к тому, что какой-то маразматик-пенсионер расчувствовался и заявил, что, мол, все-таки зря они так напали на товарища. «Это все же не какой-то там Евтушенко, он Ленина цитирует!»
Евтушенко они, видимо, ненавидели за его антисталинские стихи того времени, за «Бабий яр» и пр. Да и незадолго до того прогремел скандал с автобиографией Евтушенко, опубликованной во Франции.
Уходил я с этой конференции и не ведал, что через 10—12 лет мне вновь придется увидеть подобные лица и такую же тяжелую неприязнь в глазах — но уже со стороны антикоммунистов, в эмиграции.
Примерно через год после выхода повести неожиданно закончилась эра Хрущева. В октябре 1964 года он был с позором свергнут с престола. По Москве ходили красочные рассказы о том, как это произошло. Мало кто жалел Хрущева, разве только люди, спасенные им от гибели в сталинских лагерях. Отношение к нему в народе в то время где-то напоминает отношение к Горбачеву в конце его правления.
Запомнилась частушка:
Всю Европу удивили,Показали простоту,Десять лет лизали жопу —Оказалось, что не ту!
Но наш народ не унывает,Бодро смотрит он вперед:Знает, партия роднаяЕму другую подберет!
И партия подобрала. Началась «застойная» эра Брежнева, пошли разговоры о новых реформах — и новые надежды обуяли интеллигенцию. Вот теперь-то уж все будет хорошо! Брежнев — трезвый, прагматичный политик, не какой-нибудь волюнтарист и паяц. (Не правда ли, знакомая реакция, если на место Хрущева подставить Ельцина, а на место Брежнева — Путина?)