Леонид Сергеев - До встречи на небесах
— Я люблю Таточку. Она царствует в моем сердце. У нее большое душевное тепло (по словам моего брата драматурга, кроме тепла у нее был и талант — она «талантливо» поставила его пьесу «Босиком по апрелю»).
Кстати, сейчас немало пожилых мужчин наоборот женятся на юных девах, моложе себя на тридцать-сорок лет; здесь и личности — Михалков и его старший сынок режиссер, Полак, Шаинский, Табаков, Ромашин, Пороховщиков, Гомельский и тьма ничтожеств, типа Жуховицкого — им не дают покоя лавры тех, кого юные девы сподвигли на духовные подвиги — Чаплина, Пикассо, Синатры, Монтана, Бельмондо (перечисляю со слов М. Тарловского, который, будучи жутко любознательным, специально интересовался этим вопросом). Глядя на этих субчиков, я представляю, как они изо дня в день пыжатся, чтобы быть в форме: делают гимнастику, бегают, прыгают, сидят на диетах, как развлекают своих благоверных, выдумывают игрушки — им нельзя расслабляться, хандрить, выглядеть усталыми, больными. Ну, понятно, дева может смотреть на тебя, как на Бога, может украшать твою жизнь, быть примерной женой, виртуозной любовницей, нянькой и прочее, но она не может быть единомышленницей, ведь у нее другой мир. Впрочем, о чем я говорю. Какое мне дело до них. Пусть живут как хотят.
Вернусь к Мешкову. Его «театральная» квартира напоминала музей; чего там только не было! — инкрустированные столы и секретеры, антикварные вазы и мраморные скульптуры, а на стенах — в рамах фотографии каких-то дворян, от которых Мешков небрежно отмахивался:
— Дальняя родня. Если сойдутся звезды, разыщу потомков.
Но, по-моему, он, как Алексей Толстой, просто примазывался к «голубым кровям» — уж слишком огромными и мордастыми были дворяне, и щуплый Мешков не подходил к ним ни с какого боку. Кстати, он и во многом другом копировал «графа» — крикливо одевался, был говорлив и любил пускать пыль в глаза, иногда курил сигары и пил вино напропалую…
Что касается секретарш, то их недоумок Мешков менял через каждые два-три года, и при знакомстве непременно спрашивал: «У вас есть мечта?» Наверняка, хотел услышать — «Встретить такого человека, как вы». Все его секретарши были молодые, очень высокие блондинки из Прибалтики, Мешков называл их «женщинами божественной внешности, русалочного типа с красотой души»:
— …Они меня вдохновляют… у них высокие эстетические чувства… они решительные, смелые, но и тихие, тепличные барышни, милые душки. У них благородные мечты, они дар небес…
По-моему, «божественным и русалочным» в них были только волосы до задницы, а в остальном они больше смахивали на баскетболисток, и характеры у них были совсем не «тихие».
По словам Мешкова секретарши для него «значили очень много», с ними он часами просиживал в ЦДЛ, ездил на дачу, но в ответ требовал не только безропотного подчинения и постоянного внимания, но и отречения от личной жизни. Такой был махровый эгоист и собственник! Такие предъявлял невыносимые требования! Когда одна из секретарш решила выйти замуж, психопат Мешков закатил ей скандал на весь ЦДЛ:
— Ты дура! Все твои мечты меркантильны, омерзительны! Полная идиотка! Не чувствуешь границу отношений! Не ценишь свое счастье! — орал (случался у него и такой разгул чувств).
Он хотел, чтобы каждая последующая секретарша была похожа на предыдущую, только имела «более чистые помыслы», проявляла большую преданность и чаще говорила о своей любви к нему («стелилась перед ним», и утром и вечером повторяла, что он гений, а его сказки — верх совершенства), и вообще была как та шотландская собака, которая после смерти хозяина, пять лет прожила на его могиле и там же умерла. Понятно, эта задача была не из легких.
Последняя секретарша Мешкова жила в его квартире (кроме своих обязанностей, еще ухаживала за уже старой и больной режиссершей); обе женщины уже и не знали, кто из них жена, кто нянька, кто секретарша, кто любовница, кто друг — обе встречали драматурга радостными улыбками, с двух сторон подавали ужин, а его сон рассматривали, как святое: ходили на цыпочках, говорили шепотом, по телефону отвечали, что Мешков гениальный драматург, и не следует ему названивать, отрывать от дел. Меж собой женщины общались как неразлучные подружки, но перед смертью Мешков выкинул отвратительный завершающий аккорд — написал завещание, в котором и квартиру, и дачу, и машину завещал только секретарше-любовнице; «любимой Таточке», которая сделала из него драматурга, он не оставил ничего! Женщины два года судились и в конце концов жена получила маленькую однокомнатную квартиру где-то на окраине. Позднее овдовевшая режиссерша, иначе как «подонок» бывшего мужа не называла, а еще чаще говорила:
— Даже не хочу произносить его имя.
Недавно она позвонила мне, сообщила новый номер телефона, пожаловалась, что «еле ходит на костылях», припомнила наши «литературные кутежи» в их «театральной» квартире… О Мешкове уже говорила спокойно, даже, как мне показалось, с жалостью:
— …Он не только мои последние годы искалечил, но и свои. Развалил театр, ничего не писал, много пил…
Затем она бурно ополчилась на «демократов», по первое число отругала «своих» (что приходиться слышать крайне редко), особенно министра культуры Швыдкого — «Этого пройдоху я знаю давно…».
Мешков был трус и сорвиголова одновременно. Он не летал на самолетах, «самолеты часто бьются, — говорил, — а я нужен российскому искусству» («он нужен только своим старушенциям», — язвили недоброжелатели). Тем не менее, как любитель романтики и эксцентричных поступков, сумасброд Мешков все мечтал спуститься на парашюте к любимой женщине (очередной секретарше, двухметровой блондинке) прямо в постель (такая блажь), а выпивши лихо водил машину (оранжевого наваристого цвета), правда недалеко (от ЦДЛ до дома, который находился в двух шагах). Много Мешков не выпивал.
— Зачем? Пьяный я буду вам не интересен (это кокетливое заявление воспринималось с трудом, тем более, что, по его словам, он выпивал «со всем человечеством»).
Помню, как Кучаев «перебрал» и, возомнив себя пупом земли, высокомерно бросил Мешкову (уже известному драматургу):
— …А ты вообще молчи! Ты вообще ничего не написал!
— Андрей, ты чего? — улыбаясь насторожился Мешков. — Ты чего-то не то говоришь.
Кучаев зашмыгал носом, меняя тон что-то забормотал и увильнул от разговора. Я ждал от Мешкова смертельной обиды, ожесточенной реакции, а он, великодушный, все свел к шутке, все простил дуролому Кучаеву. Он вообще не зацикливался на неприятностях и каждый день наполнял весельем и красотой. Хотя, был случай, когда наш герой (слегка подвыпивший) уподобился Кучаеву — почувствовал, что масштаб его таланта почти равен Шекспиру, и на весь холл ЦДЛ разносил детского драматурга Машкина:
— Как ты смеешь разговаривать со мной подобным тоном?! (тот нелестно отозвался о пьесах Мешкова). Кто ты такой?! Выведите его из нашего клуба! Он не член Союза писателей!
Я не берусь судить пьесы Мешкова, поскольку вообще плохо разбираюсь в драматургии и, к своему невежеству, с листа одолел всего несколько пьес классики, но все же, работая в театрах, пересмотрел немало спектаклей. То, что читал мне Мешков из своих произведений, я воспринимал, как высосанные из пальца красивости, местами как безвкусицу, местами как милую бредятину (а я всегда был за ясность). Да простит он меня, старого черта, но все заземленное, взятое из жизни мне гораздо ближе красивой выдумки. Ничего нового в пьесах Мешков не открывал, но преподносил их эффектно — это он умел, старый пес. Когда я высказывал Мешкову свое мнение, он принимал героические позы и кипятился:
— Экий вы, батенька, дровосек. Мое мнение с твоим не совпадает. Ты пойми, ребенка надо поселять в фантастический мир!..
Мы никогда не могли договориться, и чем больше выпивали, тем больше спорили. Я так привык с ним собачиться, что прямо скучал, когда его не было в ЦДЛ. Хочется думать — и он тоже. Ну не зря же при встрече он говорил:
— Так, ну на чем сегодня схлестнемся? Мы с тобой фехтовальщики, уважающие противника, ведь так? Правильно я говорю, а? — и обращаясь к свидетелям встречи, добавлял: — Но учтите, господа, мы стариннейшие друзья, мы знакомы с…
Он отправлялся в путешествие по нашей юности, вспоминал пятидесятые годы, курилку в «Ленинке», тогдашних наших приятелей, «подвальные» выставки, левых поэтов В. Хромова и С. Красовицкого, которые куда-то сгинули (по одним слухам забросили поэзию, по другим — вот-вот выпустят книжки), «Бродвей» — улицу Горького, «Пушку» — площадь Пушкина, кафе «Националь», где по вечерам за столами сидели Олеша, Гарин… Мой дружище был необидчивый, отходчивый, незлопамятный, что говорило об уверенности в себе.
Нас с Мешковым слишком много связывало и, понятно, всерьез поссориться мы не могли. Теперь-то мне стыдно за многие слова, которые я говорил Мешкову. Больше того, иногда мне кажется, что в своих сочинениях он не просто пичкал детей какими-то замысловатостями, а все-таки преследовал нравственную идею; пусть расплывчатую, но все же идею — то, чего у современных авторов и в помине нет — у них одни хохмы да розыгрыши. Да, Мешков делал все, что вздумается, жил свободно и весело, всегда принимал позы — и в жизни и в искусстве (во всем своем драматическом величии), но, как ни странно, делал это искренне — такая уж у него была врожденная склонность; он кстати, не отделял искусство от жизни — и то и другое для него было карнавалом и он всех приглашал участвовать в нем. И понятно, он никогда не скучал, ему просто некогда было скучать. Теперь я даже думаю, что лучшим произведением Мешкова была его собственная жизнь.