Леонид Сергеев - До встречи на небесах
— …Ты уж не рехнулся ли? Решил забраться на облака? — спросил я, заметив его лестницы.
— Почти угадал, — хмыкнул Цыферов. — Но пока всего лишь для декоративного обрамления, хе-хе… Потом может напишу сказку про живущих на облаках… Вообще-то не мешает оторваться от земли… Я, конечно, люблю свой «Пассаж», и все такое музейное… Это как архаичная проза, где чистое самовыражение, наивность, доброта, но все же надо бы куда-нибудь уехать, развеяться, я закис в Москве…
— Куда тебе! Ты в своей конуре как в закупоренной бочке! — я попытался его подстегнуть.
Но, тяжелый на подъем, ленивый, нерасторопный от природы, он так никуда и не уехал. Да и куда он мог деться от своего «Пассажа» и ВТО? Не раз я звал его пройтись по речке «на моторе» — куда там!
— Мне проще три раза жениться, чем прокатиться на моторной лодке, — отшучивался он. — Мои руки созданы для того, чтобы обнимать баб. Желательно полуголых, задумчивых…
Когда у Цыферова бывали деньги, он покупал у цветочницы корзину с цветами и, гуляя по улицам, дарил букеты всем одиноким женщинам. Особенно одиноким и печальным (из числа симпатичных) еще обещал написать сказку; естественно, записывал телефон и через пару дней на свиданье приходил со сказкой. (И вновь я думал — готовность к любви рождает любовь). Само собой, за такой подарок женщины были готовы на все, и во время романа с Цыферовым от их одиночества и печали не оставалось и следа, но после романа они становились еще более одинокими и печальными.
Как-то он театрально протянул цветы явно опустившейся женщине.
— Мне? — вскинула она глаза и вдруг заплакала: — Мне никогда не дарили цветы. Спасибо вам, хороший человек!
— Я не хороший, а не похожий ни на кого, — хмыкнул Цыферов, когда мы отошли. — Хотя и лучше кое-кого, хе-хе… Мои еврейские дружки Цезарь (Голодный), Генрих (Сапгир) и Витька (Новацкий) слишком одинаковые — изворотливые, хваткие… Вы, русские дружки, сукины сыны, без царя в голове. И ты, и Вадька Бахревский, и Сашка Барков (двое последних — замечательные люди во всех отношениях, и уж точно «с царями» — здесь Цыферов понял, что перегнул палку), — хотя Вадька с небольшим царьком, крохотным, хе-хе… А я русский, но с купеческой закваской, хе-хе… У меня здравый ум и цепкая память. Я помню себя с двух лет. А бережливая память — главное для писателя. Ну и чуткость души, без этого уж никуда. Без жалости, совестливости. Как в анекдоте с худой бабой, знаешь? Хе-хе…
О Бахревском и Баркове надо сказать отдельно. Эти двое, истинно русских прозаика (и примерных семьянина) немало сделали для детской литературы, но всегда держались скромно (даже на фотографиях стоят на втором плане). Бахревский (прозаик с недюжинной фантазией, имевший своего литературного секретаря) написал около тридцати исторических романов, которые особенно ценны сейчас, когда «демократы» искажают и обливают грязью нашу историю. А Барков, будучи натуралистом (и боксером перворазрядником), написал четыре десятка книг о нашей фауне, что тоже многого стоит. С Барковым выпивали на его даче. Пили исключительно самогон, который покупали у соседки; чтобы получить зелье, говорили пароль: «Мы из Кронштадта».
Бахревский с Барковым отвоевали свое место в литературе. Я горжусь дружбой с этими людьми, горжусь, что иллюстрировал сказки Бахревского «Зеленое болотное королевство» и, ясно, благодарен ему за восторженные рецензии на мои рукописи. А Баркову благодарен за то, что он открыл мне глаза на многих детских литераторов (одно время он работал референтом в Союзе писателей и всех знал, как облупленных). Сейчас оба моих друга серьезно больны (один после операции поддерживает работу сердца лекарствами, другой задыхается от астмы и мучается от давления), но будучи упорными тружениками, ежедневно работают — такая в них созидательная сила.
Когда я женился, моя благоверная познакомила Цыферова с подругой, манекенщицей Натальей, с которой Цыферов тут же расписался, «спас манекенку от безрадостного одиночества», «почувствовал взаимное душевное проникновение». Некоторое время мы дружили семьями (почти породнились), но после того, как заимели детей, стали видеться редко, чаще перезванивались:
— Я все вспоминаю, как мы с тобой гуляли по Москве, когда были свободными, хе-хе, — посмеивался он. — Теперь уж не погуляем. Вон моя уже грозит половником, хе-хе. Того гляди огреет по кумполу. У нас неразрешимые разногласия… А писать… пишу понемногу. Задумал впечатляющую серию. Так что, готовь красочки рисовать…
Но больше его сказки я не рисовал. Он умер внезапно от сердечного приступа. На его похоронах было множество красивых, печальных женщин; некоторые пришли с детьми — как мне показалось, похожими на Цыферова. Через много лет, когда я руководил изостудией, одна старушка привела ко мне мальчугана с папкой рисунков к сказкам.
— Петя Цыферов, — назвался юный художник.
Я посмотрел на старушку.
— Это сын Геннадия Цыферова. Был такой сказочник. Может быть слышали?
И я вдруг узнал в старой женщине тещу Цыферова, и напомнил ей о себе.
— Да-да, помню, — нерешительно кивнула старушка, — все помню… Гена был таким галантным, всегда дарил мне цветы… Сейчас таких мужчин нет.
Мужчины может быть и есть, но таких сказочников нет точно. Я уверен, когда-нибудь сотни людей будут приезжать издалека, чтобы только взглянуть на его могилу.
У вас есть мечта?
Мой своеобразный друг Ким Мешков на фотографии красуется озорной улыбкой.
Смешной, необузданный Мешков дразнил публику эпатажным видом и выходками. Видок у него был тот еще! Седые волосы, лежащие на плечах, мушкетерская бородка и усы, ковбойская шляпа, яркий клетчатый пиджак, жилетка, бант или жабо, или красный шарф, завязанный немыслимым узлом; зимой он носил волчью шубу и шапку из рыси, и постоянно крутил на пальце ключи от старой «девятки» (в нее садился царственно, словно это не старая колымага, а новый «мерседес» и мечтал заиметь «романтический транспорт» — лошадь с каретой). Он ходил покачиваясь, раскинув руки, словно поскользнувшись на какой-то кожуре, никак не может с нее сойти; войдя в ЦДЛ, сразу направлялся к зеркалу, рассматривал себя и так и сяк, прямо упивался своим папуасским видом, только что не говорил: «Я себя безмерно люблю».
— Главное, иметь мечту, радость души, и свой стиль, — вразумлял собратьев по перу Мешков. — И, конечно, у художника должен быть художнический вид, а работа — это уж как звезды сойдутся.
У него, себялюбца, был не только свой стиль и исполинские планы (заиметь свой театр), но и свой гимн (сам сочинил).
Невысокий, худощавый, легкий, летучий, азартный, с раскрепощенным воображением и обжигающим темпераментом, он то и дело устраивал клоунаду, выкидывал экстравагантные вызывающие штучки — например, на мой юбилей полез на сцену Малого зала с собакой («Сергеев собачник, это ему мой сюрприз!» — сказал). То и дело всех ошарашивал неожиданными фразами: «Ты мне не интересен»… «Это не деньги, а слезы — пусть засунут их себе в ж… Верно я говорю, а?». «Из жены сына (приемного) так и прет сексуальность, она вся, как большой половой орган»… А незнакомых людей непременно спрашивал:
— У вас есть мечта? — и дальше, развивая эту тему. — Без мечты человек бездушен, его чувства заблокированы. Мечта ублажает душу. Чем красивей мечта, тем возвышенней душа.
Ну и конечно, кукольные пьесы, которые писал Мешков, имели массу странностей, вычурности, филологических изысков и крикливых или оригинальных названий, вроде: «Когда зацветают слоны». «Звездный мир и незвездный соприкасаются». Понятно, писать просто и ясно сложнее, чем создавать что-то вычурное; К тому же, с возрастом человек идет от сложного к простому, но Мешков с возрастом все больше нагромождал свои творения наворотами и был уверен, что «расширил понятие красоты». Не только я, но и многие литераторы ничего не могли понять. Серьезный прозаик Александр Барков называл их «полуфабрикатом», «убористыми бессмысленными текстами». Руководитель литературной студии при ЦДЛ М. Златогоров (Гольдман) говорил Мешкову:
— Вы милый человек, но не пишите сказки, займитесь чем-нибудь другим.
Причудливое творчество Мешкова органично сочеталось с его пестрой внешностью. Честное слово, иногда он слегка напоминал садовника формалиста, особенно когда раскрашивал свою речь приправами: «сладкий миг», «срываю цветы удовольствия», «это розы для моих глаз», «праздник моего сердца» и прочий праздничный мусор; частенько делал всякие вкрапления: «дескать», «либо», «помилуйте сударь», «господь с вами»… В его пьесах я ничего не понимал, тем не менее, они шли во всех детских театрах страны, и он получал неплохие проценты от сборов (но не очумел от успеха).
Как-то, не помню в связи с чем, я процитировал Мешкову Толстого: «Великие произведения потому и великие, что понятны всем». А он мне, поглаживая седую шевелюру: