Юрий Милославский - Возлюбленная тень (сборник)
Кое-как помирились.
– Слава, смотри: получается так, что мы играем в их игру. А они свою игру знают получше нашего! Вот в лагерях гонят на политзанятия: человек думает – да пошло оно к черту, пойду посижу. Не слушать, не выступать, само собой, а посидеть. А им и не нужно, чтобы ты слушал, – им нужно, чтобы ты сидел на их занятиях, вроде ничего не случилось! На свободе тоже никто не слушает, просто так сидят, куняют. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
– Володя, милый, я понимаю. Но это – как сказать? – то ли верно, то ли нет. На тех же политзанятиях можно задавать вопросы, уличать их во лжи, в невежестве… Они не соблюдают ими же созданные правила, так? Им их же правила мешают. И если мы заставим их соблюдать ими же установленные законы, этого будет ой как много!
– Я знаю, что ты имеешь в виду! Но давай возьмем выборы…
– Давай возьмем выборы.
– Что ты смеешься? Если ты пойдешь на выборы, зачеркнешь там ихнего кандидата и впишешь Андрея Дмитриевича, его, по-твоему, выберут?
– Формально это метод. Мы принимаем за действительно существующую форму Совет депутатов трудящихся. Представь себе, что несколько десятков! сотен! тысяч! человек проделали то, что ты предложил. Они станут перед дилеммой: либо признаться, что никакой демократии нет, либо соблюсти собственные заповеди. Когда какой-нибудь болван мне говорит, что я занимаюсь антисоветской деятельностью, я всегда спрашиваю: а можете ли вы привести пример моих действий или выступлений против системы Советов?! Ты понял?
…Что я могу ему сказать, что он от меня хочет, неужели недостаточно всей моей периодики, кабелей, вот уеду – скажу подробнее, резче. Сказать ему в лоб, в морду его крикливую, так называемую правду? Володя, прости, я сдохну в лагере, я не виноват, что не занимался спортом, не рубил дрова и – что ты еще делал? – не умею работать на расточно-строгально-шлифовально-дробильно-сверлильном станке. Я чувствую в нашем споре пародию на «классовое сознание»: в кавычках! А если со мной станет происходить то же, что с тобой, я умру, не дождавшись вердикта. Зачем тебе мой малогероический труп? Я сделаю все, что ты просишь, но не проси! Ты – такой, а я – такой, и не заставляй меня – а то не к кому будет тебе приходить, и спорить, и советоваться по правовым вопросам: похоронят меня, Анька одна уедет и за стоматолога выйдет.
– Слава, я не болван – все понимаю. Но так никогда не будет: они тебя все равно посадят, они с тобой не дискутировать собираются. Будешь им вреден – посадят. Безо всяких Советов депутатов.
– И тогда все станет ясно, что происходит!
– Слава, ты что?! Кому станет ясно? От всей вашей группы остался ты и…
– Володя, я тебя прошу не быть ребенком! Что это за терминология? О какой группе ты говоришь? Какая-то неприятно знакомая формулировка… Группа!
…Я его просто больше не пущу в дом, пусть Анька скажет, что меня нет; нет, она права! – расписаться и подать немедленно документы: меня выпустят быстро, я им достаточно надоел. Я, кстати, не первый из либералов, что уехал… Нет меня, Володя, прости – я тебе оттуда письмо напишу…
– Ну ладно, Слава, я пошел.
– Будь здоров; ты не сердись, что я завопил…
– Слава!
– Есть такие высказывания, что в этой комнате противопоказаны.
– Схватил. Знаешь, как уголовники говорят: фильтруй феню.
– Как это понять?
– Примерно как ты сказал: следи за своими выражениями.
– Красиво. Надо запомнить… Но и ты не забывай.
– Бывай. Ане поклон от поклонника.
– Ишь как заговорил – каламбурами!
– До свидания, старик.
…Анечка придет – вина принесет. Анечка придет – приставать будет. Разве мама хотела такого? Сколько лет прошло, а я ее фотографию боюсь на стену повесить.16
Отец Михаила, доктор технических наук Борис Израилевич Липский в относительной молодости работал начальником конструкторского бюро при заместителе наркома танкостроения.
Борис Израилевич оказался субъектом эпохального случая, который я сейчас и расскажу, сделаю нашим общим достоянием, чтобы не прерывалась ткань исторического фона.
Осенью 1942 года Председатель Государственного комитета обороны вызвал к себе тогдашнего наркома танкостроения товарища Малышева – и спросил:
– Почему ты такие плохие танки делаешь?
– Не я, товарищ Сталин, – отнекивался нарком, – это Зальцмана, заместителя моего, упущение. И начКБ ихнего, Липского.
– Что ты имеешь в виду, подлец? – спросил Председатель.
– Не дороги им наши интересы, ташкентским героям . – Нечего сказать – плохи танки. Но Председатель любит народную мудрость, понимает ее истоки. Все одно загремел, а вдруг – проскочит.
– Позови начальника конструкторского бюро Липского, – сказал Председатель секретарю и загадочно усмехнулся: любил Председатель народную мудрость, как правильно предполагал товарищ Малышев. Но больше этой мудрости любил Председатель превращать человеков в их собственные, человеческие, экскременты – так, чтобы ничего, кроме курящейся горочки, не оставалось. Этим лишний раз подтверждал для себя Председатель ошибочность идеалистического мировоззрения.
Ввели начальника КБ товарища Липского.
– Мне будет приятно, – сказал Председатель, – если ты, дорогой Борис Израилевич, примешь посильное участие в нашем дружеском споре с твоим руководителем товарищем Малышевым. Вопрос в следующем: я позволил себе поинтересоваться, почему танки, за выпуск которых товарищ Малышев несет полную ответственность, такие хреновые. В ответ товарищ Малышев впал в великодержавный шовинизм, затем – выявил себя великорусским держимордой, свалил ответственность на твоего непосредственного начальника и брата по крови товарища Зальцмана. Мне хотелось бы знать твое мнение, товарищ Липский. Я думаю, что бывший нарком Малышев – агент гестапо, обманом втершийся в наше доверие. А ты как думаешь?
– Не в моих правилах умалять вину врагов народа, подобных гестаповцу Малышеву, – ответил Борис Израилевич. – Но если я верно понял вашу мысль, товарищ Сталин, дело не в разоблаченном враге, а в результатах проведенного вами дознания: мерзкий предатель Малышев под напором неопровержимых доказательств назвал своего сообщника – эсэсовца Зальцмана. Вот вопрос, который стоит сейчас на повестке дня.
Помолчал Председатель, обдумывая положение, в которое поставил его Борис Израилевич. Взял со стола мраморную забалбаху – пресс-папье – и стукнул ею товарища Малышева по башке. И попросил всех выйти.
Никого не сужу, никого не сужу – тем паче действующих моделей русской истории, одетых в защитных оттенков диагональ. Этот гиперреалистический мобиль под названием «Маленький Сосо и его наркомы», что в сегодяшней смещенной семантике звучит еще смешнее, чем прежде, – зачем я изобразил его здесь с такою зловещей серьезностью, с такой горькой иронией?
«К чему все это?» – как отвечали черниговские девушки на танцплощадке тем из командировочных, которые интересовались их именами. Мы ж с тобой, Анечка, никакого Зальцмана и Борис Израилевича знать не знали, слыхом не слыхивали, видом не видывали – у нас взгляды на жизнь не совпадают.
Налил тебе Миша Липский виски и пепси добавил. Что там пить – один глоток. И ты сделала четверть глотка – и последовал перерыв на долгое время, а Миша Липский лобзал тебя на овальном диване, лобзал и заводился, не видя ни грудей твоих, ни родинки у расхода спины, ни голубизны подкожной за коленками, ничего. Видел Липский только одно: как проникает он в тайны Есенина, во взаимопроникающую, поливалентную их глубину, в немыслимое по своей недоступности круговерчение – и понимает, чем и как они его победили, заставили заявить на имя Председателя их Комитета… А это проблядь, стукачиха, ей все равно, кому давать, – и я пойму, пойму, пойму, догадаюсь, откуда позор мой и лязганье в сердце, откуда мокрота ладоней и бесконечные слова в кислой пенке. А ты, демократический божок, я т-тебя сделаю, храбрец, смотри! Вот, помойка твоя подо мной – я вас всех пойму: сначала всех, потом себя…
Анечке было неудобно сказать мужику, что она его не хочет. В таких случаях сопротивляться глупо и противно. Если он не понимает, что она, Анечка, на него совершенно не реагирует, сухая, – пусть ему будет хуже. Она лежала, засматривая поверх Михайловых молочных плечей.
Михаил через минуту вскочил, надел свое бело-голубое, очки перекошенные поправил, закурил. Анечка спокойно присела, допила согревшуюся смесь, надела трусики-лифчик – взяла сигарету, втянулась в колготки – прикурила: Михаил дернулся по направлению к зажигалке, но не успел. На комбинации дегенерат оторвал бретельку – нечеловеческая, бля, страсть! Анечка откопала в сумке булавочку, закрепила. Юбка, свитер, сапоги. Сапоги надо завтра нести чинить.
Молчит – усталый, но довольный, подонок!
– Уже почти двенадцать, – сказала.
Михаил проверил ее по своим часам, забродил по комнате.