Димфна Кьюсак - Жаркое лето в Берлине
Энн и Патриция – вот все, что осталось от ее мира, который сегодня разбился вдребезги. Ее дочери… в их жилах течет кровь этой семьи… Нет, нет! Стивен не может быть похож на свою семью. Стивен другой. Он страстно любит своих детей, он страдает, когда страдают они.
И вдруг ей послышался голос Брунгильды, как если бы ска стояла рядом с ней: «Гесс очень любил жену и детей».
Это было свыше ее сил. Она выключила ночник и неторопливо пошла к двери. Взявшись за дверную ручку, она помедлила. Сердце так колотилось, словно вот-вот оно разобьется. Джой показалось, что прошло бесконечно долгое время, прежде чем она решилась. Открыв наконец дверь, она тихонько прошла в комнату.
Стивен стоял у окна. Он не обернулся, когда она вошла. Он стоял, опершись на подоконник, как бы боясь упасть. На нем была рубашка и брюки, и Джой поразилась, только теперь заметив, как он похудел после отъезда из Австралии.
Он стоял, опустив плечи, прислонившись головой к оконной раме, и у него был такой беспомощный вид, что на мгновенье волна нежности вновь нахлынула на нее, как только что у постельки Энн, такой юной, такой беззащитной. Но нежность тут же была сметена отвращением.
Стивен не был ни юн, ни беззащитен. Он был мужчиной. Мужчиной, достаточно коварным, чтобы уметь защитить себя ложью, он создал из лжи целую систему, служившую ему защитой целых десять лет.
У нее задрожали руки, и, скинув платье, она почувствовала, что дрожит всем телом. С каждой вещью, которую она сбрасывала с себя – платье, комбинация, лиф, – ей казалось, что она расстается с жизнью. Завязав пояс халата, она подумала: «Вот так же и с нашим браком. Я раскрыла правду, и десять лет жизни больше уже ничего не значат, потому что они были построены на лжи». И при мысли обо всей этой лжи, которую она без колебания приняла за правду, о всей любви и жалости, которую она излила на него, чтобы вознаградить его за то, что в те дни считала его прошлым, в ней начал закипать гнев. Она обернулась и голосом, который сама не узнала, позвала: «Стивен!»
Он резко повернулся, как от удара, и, словно защищаясь, поднес руку к лицу. Но тут же опустил ее. Они стояли по обе стороны широкой двухспальной кровати и глядели друг другу в лицо.
– Ты лжец! – выкрикнула она с перекошенным ртом. Волна гнева увлекала ее. Ей хотелось растоптать этого человека, как он растоптал их брак; растоптать и покончить на этом! Увезти с собой Энн туда, где позор его семьи и его самого не ляжет пятном на ее детей.
– Как ты смел так поступить со мной?! – высоким и резким голосом крикнула она.
Он не отвечал.
– Как смел ты просить меня, чтобы я стала твоей женой? – Он заговорил, но она не слушала его. – Я знаю. Ты такой же, как все они. Ты покупал безопасность, покупал свободу!
– Нет!
Он говорил, как пьяный, но она знала, что в этот вечер Стивен почти ничего не пил.
– Зачем ты женился на мне? Ты был молод, красив и достаточно обаятелен, чтобы подцепить любую девчонку, такую же дурочку, как я, готовую спать с тобой, не выходя замуж?
– Я полюбил тебя. – Он произнес эти слова глухим, усталым голосом.
Она расхохоталась. Услышав ее смех, он отвернулся.
Она подбежала к нему, схватила его за руку, пытаясь повернуть его лицом к себе. Но он стоял, как окаменелый, и по-прежнему глядел в тенистый сад.
– Не смей произносить это слово! – Ее собственный голос резал ей слух. – Ты женился на мне, как женятся многие, чтобы получить австралийское гражданство и покончить с прошлым, пока не пришло время вернуться обратно и все начать сызнова, как твой брат.
Он выпрямился.
– Все, в чем ты меня сейчас обвинила, неправда.
– Кроме того, что ты лгал мне.
– Да, я лгал.
– И тебе не стыдно смотреть мне в глаза и сознаваться, что лгал?
– Не стыдно, но больно. Больно не за свой поступок, а за то, что у меня не было другого выхода. А как ты поступила бы десять лет назад, если бы я сказал правду? Если бы я сказал, что мой отец был сторонником Гитлера? Что брат осужден, как военный преступник? Что я сам был членом гитлерюгенд? Сражался в рядах вермахта?
Мысленно она пыталась представить себя в те далекие дни, когда она жаждала его объятий, и, вспомнив, каким он был желанным ей, ничего не смогла ему ответить.
Он стоял, глядя на нее, и ей показалось, что за этот час он превратился чуть ли не встарика. Обессиленная порывом гнева, она вдруг почувствовала приступ тошноты. Сгорая от стыда за себя и за него, она упала в кресло, закрыв лицо руками.
– Мама! Папа! – послышался голосок Энн.
Джой сделала усилие встать, но Стивен уже прошел в соседнюю комнату, оставив дверь полуоткрытой. До нее донеслось бормотание, шепот. Она услышала, как открылся кран в ванной, и поняла, что Энн принялась за старые проказы. Она услышала ее смех, ей вторил Стивен. Затем голоса о чем-то таинственно зашептались. И только тут она поняла всю глубину несчастья, постигшего их семью, и теплые слезы закапали на ее руки.
Но вот дверь в комнату Энн закрылась. Не поднимая глаз, она почувствовала, что Стивен рядом с ней. Она увидела сквозь пальцы вспышку зажигалки, о которую он прикурил две сигареты.
– Возьми! Покури!
Она взяла из его рук зажженную сигарету, и этот привычный жест еще усилил боль. Напряженное молчание повисло между ними.
Он заговорил, голос звучал неуверенно.
– Выслушай меня, Джой. Выслушай внимательно. Я никогда ни о чем больше тебя не попрошу. А сейчас прошу: выслушай! Пусть в твоем сердце вместо ненависти появится хотя бы понимание. Даже если наш брак будет разорван и с ним будет разорвано все, что связывало нас, ты должна унести воспоминания об этих десяти годах такими, какими они были в действительности. И что бы ни случилось с нами, если мы сейчас даже разойдемся, ты должна знать, почему все это было именно так, а не иначе.
Да, я лгал. Я все тебе налгал. А для тебя, которой никогда не было причины лгать, для тебя ложь – тяжкое преступление. И что бы я ни говорил, ты никогда не поймешь, что есть ложь и ложь. Иногда человек вынужден солгать из добрых побуждений. Ты должна это понять. Иначе ты до конца своей жизни будешь тщетно отыскивать на наших детях следы отцовского позора, а к этому, моя дорогая, при твоей чопорности и педантизме ты весьма склонна. Ты до такой степени правдива, ты просто не способна понять, что люди не всегда могут говорить правду. Я думал, что твое пребывание здесь тебя кое-чему научило, ведь в этом доме даже ты стала лгать.
Он зашагал взад и вперед по комнате.
– О своей семье и о себе самом я рассказал тебе правду – но до известного предела. Я не сказал тебе, что мой отец – нацист. Многие становились нацистами, просто покоряясь силе, или выбор у них был ограничен. Но отец участвовал в движении почти с самого начала по собственному выбору и убеждению. Карл и Хорст были «важными птицами», Берта и ее муж – тоже. Меня спас от этой заразы мой возраст; я был намного моложе их. Мне приятно думать, что спасла меня не только молодость, но и нечто другое, большее. С младенческих лет единственным человеком в семье, кого я любил, была моя мать. Она с самого начала была против нацизма, как и ее отец и ее братья. Но с мнением жены в немецкой семье не считаются, и мать держала свои мысли при себе.
Если бы всю свою остальную жизнь я пытался рассказывать тебе, каким было мое детство, ты все равно бы не поняла.
Вот одно из моих самых ранних воспоминаний: отец держит меня на руках, показывая маршировавших по улице штурмовиков.
В доме постоянно бывали друзья Карла, Хорста, Берты, которая состояла в нацистской женской организации. Щелканье каблуками, салюты, возгласы «хайль Гитлер!» – вот все, что я слышал в детстве. Отец даже заказал мне детскую форму по образцу формы штурмовиков. Ничего себе развлечение! В восемь лет я схватил ревматизм. А случилось это так: ретивый фюрер молодежной организации во время учебных занятий близ Ваннзее растерял нескольких мальчиков, в их числе был я. Мы провели ноябрьскую ночь в поле под проливным дождем. На поправку мать повезла меня к дедушке в Мюнхен; впрочем, главной причиной было то, что отец считал мое заболевание личным оскорблением ему и фюреру.
Дед был настроен либерально, ненавидел нацизм так же страстно, как и моя мать. Но он, как многие, не выступал открыто и всецело посвятил себя археологии. Он был ученым с мировым именем, поэтому его не трогали.
Я долго не мог ходить из-за ревматизма. Однажды я нечаянно услышал, как мать сказала деду: «Слава богу, мальчик будет хилым, и в этом его спасение». Тогда я не понял смысла этих слов и проплакал всю ночь.
Приехал отец и потребовал, чтобы мать вернулась домой – без нее он не мог обходиться. Мне кажется, он с радостью оставил меня у деда, ведь он не скрывал, что стыдится хворого сына. Он презирал меня, я это знал.
Я еще сильнее полюбил деда. Щелканье каблуками, салюты, бесконечные «хайль Гитлер!» ушли из моей жизни. Постепенно я вошел в новый мир. В доме деда бывали его друзья музыканты. Дед сам играл на виолончели. Я научился играть на флейте. В доме устраивались маленькие концерты. Кроме музыки, я узнал, что не только женщины, как моя мать, ненавидят милитаризм, но и мужчины, такие, как дед. И это очень сильно повлияло на меня. Занимался я и английским языком. В доме деда я узнал, что есть люди высокой культуры, которые считают Гитлера маньяком, способным ввергнуть мир в беду; но и они на такие темы только перешептывались в своем кругу. И я научился говорить об этом только шепотом. Дед прежде всего научил меня держать язык за зубами. «Германия полным-полна либералами, которые держат язык за зубами, – говорил он с горечью. – А того, кто высказывается откровенно, отправляют в концентрационные лагеря».