Мария Арбатова - Меня зовут Женщина
— Я подвергнута унижению и преследованию, — поплакалась я вальяжному проректору, нынешнему министру культуры.
— Наслышан про эту историю, — посочувствовал проректор. — Я не вижу простого выхода, вы можете написать заявление, мы обсудим, вызовем людей, в присутствии которых он кричал, что вы можете выбирать, с кем спать, а экзамены обязаны сдавать ему... Дать ему выговор по партийной линии нельзя, потому что он не член партии. Он уважаимейший преподаватель, с ним никто не пойдет на конфликт. Кончится тем, что диплома вы никогда не получите. И не советую обращаться с этим к ректору, он может не понять нюансов.
Что до нюансов, то столько, сколько я училась в институте, ректор находился в глубинах маразма, систематизированного только его жизненными ценностями тридцать седьмого года. История о том, что студентка вякает против уважаимейшего педагога, была бы разрублена им одним ударом красноармейской сабли. И не в пользу студентки.
— Что же мне делать? — спросила я проректора.
— Придумайте что-нибудь необычное, вы же драматург.
Ночь я думала, а утром открыла дверь деканата и нараспев объявила:
— Завтра я иду в Комитет советских женщин на прием к Валентине Терешковой и расскажу ей, что вся администрация института не желает защитить мать двоих детей от похотливого старика! — Главным в этой выходной арии было не дать теткам успеть возразить, и, захлопнув дверь, я побежала по ступенькам.
Чем занимался Комитет советских женщин в этой стране, никто так и не понял, но, вероятно, тетки из учебной части представили мгновенный прилет Терешковой на космическом корабле и большую разборку, в которой слетевшие головы никто посчитать не успеет. Вечером позвонили из деканата и вежливо попросили записать, по какому адресу и в какое время я должна привезти зачетную книжку для ликвидации недоразумения.
В обществе детей, которых не с кем было оставить, я потащилась на край Москвы и позвонила в дверь. Ответа долго не было, зашлепали босые ноги, поэт-авангардист открыл, застегивая джинсы — единственную принадлежность гардероба на хлипком бородатом тельце. Я протянула зачетку. Он настоял на том, чтобы мы зашли. Посреди комнаты, напичканной андеграундными картинками, иконами, колокольчиками и прочими подтверждениями его непримиримости к советской власти, на несвежих простынях лежала моя однокурсница, с которой не спал только ленивый. Свидетелями сексуальной востребованности поэта-авангардиста для чего-то должны были стать мои семилетние дети.
— Вот здесь роспись и зачет, — грубо объявила я специалисту по Достоевскому.
— Я же ничего не знал тогда. Я не лез в вашу историю, потому что думал, что вас связывают с ним личные отношения. Ведь все бывает между преподавателями и студентками, — заблеял он своим чистым от мужских гормонов голосом, легитимизируя однокурсницу в простынях.
Через пару дней я налетела на преследователя, он остановился напротив меня в пустой институтской аллее, сощурился и спросил:
— Радуешься, сука?
— Очень, — призналась я. — Но если б вас кто-нибудь пристрелил, радовалась бы больше. Да и многие бы меня поддержали! — Четыре года унижения и беззащитности сделали меня кровожадной.
Он вздрогнул, отвернулся и пошел, почти побежал от меня — ссутулившийся, жалкий, бессмысленный в своей последней жизненной войне со студентками, не желавшими его тела.
Одним словом, в Литинституте можно было получить разнообразные уроки не в области искусства, а в области правды жизни.
В гостях у Арсения Тарковского и его жены я оказалась случайно. Ухажер, вхожий в дом, решил, что после таких звездочек на погонах он сломит мое сопротивление. Однако меня мгновенно удочерили, узнав, что матушка связана с медициной и может доставать дефицитные лекарства. Не анализируя назначения на должность почтового голубя с лекарствами, я являлась в дом с целью подышать одним воздухом с классиком, научиться у него писать стихи, а также перенять высокий «поэтический» образ жизни.
— Танюша, девочки приехали, давай их скорее ужинать, — радовался Арсений Александрович мне и подружке, таскаемой мной за собой всюду из благотворительных соображений. И величественная Татьяна либо шла договариваться о еде в переделкинскую столовую, либо открывала голицынский холодильник. Было видно, что рады, ждали, сейчас будут кормить и слушать наше чириканье. Они были очень пожилыми людьми, уставшими от интриг и разборок, запретов и унижений, недугов и бессонниц, не приспособленными к быту, не опекаемыми родней и поклонниками. Почти не жили в своей квартире на Маяковской и ютились то в обшарпанном номере Дома творчества, то на запущенной даче, которые так не вязались с их внешностью и изысканностью манер. Они смотрелись, как две камеи, и возраст отступал перед могуществом красоты и породы.
За ужином Арсений Александрович всегда веселился, называл запеканку «закипанкой», пепси-колу — Терпсихорой. Он наклонялся и шепотом сообщал мне:
— У меня по ночам фантомные боли. Знаете, что такое фантомные боли? Это когда болит ампутированная нога, бывшая нога. Моя бывшая нога считает меня своей собственностью. Так обычно ведут себя бывшие жены.
Как-то мы сидели на лавочке в Переделкине, перед нами кормила бездомных собак, изнуряя себя балетными па, известная поэтесса.
— Как вы к ней относитесь, Арсений Александрович? — спросила я.
— Прелестная женщина и умница, правда, слишком жеманится все время, видимо, у нее такая форма извинения за ум и красоту.
— А стихи?
— Стихов, в моем понимании, у нее, к сожалению, нет. А как бы ей пошли хорошие стихи. Со стихами мне последнее время совсем не везет. Ничего, кроме Самойлова и Межирова, не могу читать, остальные — либо фашиствующие молодчики типа Юрия Кузнецова, либо авангардисты для бедных.
— Арсений Александрович, — наконец набралась я смелости за год гостевых отношений, — я хотела показать вам свои стихи.
— Да я же их уже читал. Очень мило, очень мило. — Зная его характер, я поняла, что ничего не перепутал, а просто отшивает, почувствовала, что из глаз у меня сейчас хлынут слезы обиды, распрощалась в ту же секунду и убежала на станцию. Вечером позвонила Татьяна:
Арсюша сказал, что очень огорчил вас, и просил передать, что зато ему нравится ваша пьеса про Олешу, ему даже странно, что вы, такая молодая, так хорошо почувствовали эпоху. И стихи Олеши в пьесу удачно подобрали. — Стихи в пьесе были мои, а не олешинские, но гордыня, как всегда, притормозила меня, качать права уже было не интересно.
— Очень не хочется умирать от какого-нибудь пошлого инфаркта, инсульта. Вот хорошо Блоку, он умер от гонореи — мне Марина говорила. — Когда Арсений Александрович ссылался на «ту» свою компанию, у меня, понятно, шевелились на голове волосы. — Смотрите, какая девка-баскетболистка, — реагировал он тут же на телеэкран. — Вот жениться на ней, и можно до тысячи лет прожить!
Я перестала ездить к Тарковским после того, как с разрывом в полгода умерли их сыновья. Сначала — сын Татьяны, потом — Андрей Тарковский. Я искала признаки потери в доме, я не увидела их. В воздухе вокруг Тарковских ничего не изменилось, «а были ли мальчики?»
За изысканность стиля и чувстве собственного достоинства не могли спрятать полное пренебрежение родительскими обязанностями, характерное для поэтов Серебряного века. «Дети не должны были спрашивать с нас как с обыкновенных людей, ведь мы необыкновенные люди», — все время слышалось в этом доме. И, двинутая на юном максимализме, ошарашенная смертью Андрея Тарковского, я решила закончить поэтическую главу своей биографии, так плохо сопрягаемую с родительскими обязанностями, и больше никогда не пить чай с гением, прозевавшим сына-гения.
Стихи мои к тому времени уже бойко читались на вечерах и печатались в толстых журналах типа «Нового мира» в восьмомартовской подборке, ласково именуемой критиками «братская могила», являясь «могилой сестринской». Я ходила к Тарковскому, чтобы научиться писать стихи, но научилась тому, что если стихи не приносятся в жертву детям, то дети приносятся в жертву стихам.
Очередной учитель обнаружил меня за столиком расписного буфета Дома литераторов. Компания щебетала и материлась, а мы договаривались глазами о будущем счастье. Без дополнительных вступлений он написал на коробке из-под сигарет адрес и жестко сообщил:
— Завтра в семь я жду. — В ту секунду о нем мне было известно, что он пишет гениальную прозу и что за ним я готова ехать в Сибирь. Символика декабристок была так плотно вбита в мою сознанку, что мужчин я долго классифицировала по принципу «за этим поеду» — «за этим не поеду». Добравшись же до Иркутска и поняв, что имеется в виду, я усложнила классификацию, поняв, что за девяноста процентами возлюбленных не поехала бы и до Подмосковья.