Валентина Фролова - Севастопольская девчонка
Я пошла к двери. Но Костя не поднялся — ждал внизу, в подъезде.
Утром в институте мне показалось, что Костя свою тройку воспринял равнодушно. Дело в том, что Косте теперь не надо готовиться к экзаменам ни на следующий год, ни через год. Ему через полмесяца исполняется восемнадцать — призывной возраст. И, значит, месяца через три, через полгода он уже будет служить, наверное, на флоте — такой у него рост. И с вышки Костя прыгает так, что его в одной кинохронике снимали — очень красиво. К тому же десять классов. Конечно, флот.
Я стала спускаться к нему по лестнице.
— Вот уж не ждал, что ты сейчас дома, — сказал Костя, когда между нами осталось всего несколько ступенек. — Везде искал: и у Ленки, и на Водной, и у обрыва.
Свет косыми потоками лился через стекла двери. Костя наполовину был в этих косых потоках, а наполовину в тени. И только теперь я увидела Костины глаза.
Нет, это глупо, вы понимаете, учатся-учатся люди в одном классе, а потом вдруг один начинает на другого смотреть вот такими вот глазами!
Если уж признаваться, я бы никогда не смогла полюбить человека, с которым вместе училась. Ну, понимаете, для того, чтобы полюбить, нужно, по-моему, не очень знать человека, чтобы была воля воображению. А потом узнавать, узнавать и от этого любить все больше и больше.
И для меня, если хотите знать, очень нужно, чтобы этот человек был хоть немного, как мой отец. Очень нужно!
А Костю, ну за что его любить? Ведь я его так знаю, что и воображать-то нечего.
И был бы он хоть в чем-нибудь лучше меня. А то вот тоже, как и я, даже экзамены-то путно сдать не мог!
А он все понимает, что я о нем думаю.
И когда он так смотрит на меня, и смешно… и жалко его, дурака.
Я спустилась и прислонилась плечом к стене, точь-в-точь, как только что стояла дома у балконной двери. Костя сделал шаг ближе ко мне. Когда я на каблуках, мои глаза как раз вровень с его плечом. Поэтому мне всегда приходится смотреть на него снизу вверх. Только у него на шее как-то смешно немного кадык виден. И от этого — по-моему, от этого! — несмотря на рост, Костя не кажется взрослым. А только очень высоким, очень большим ребенком.
Так вот я стояла, прислонившись к стенке; точь-в-точь, как дома у балконной двери. А Костя смотрит сверху и спрашивает:
— Переживаешь?
А потом вдруг поднял руку и положил мне на плечо. И крепко сжал плечо…
Вы знаете, я даже глаза закрыла и боялась их открыть.
А он все держал и держал руку у меня на плече. Точь-в-точь, как папа. И в его руке что-то тоже такое же: сильное, успокаивающее…
Вы знаете, я чего испугалась тогда? Я испугалась, что вот, когда я открою глаза и посмотрю на него, я не буду больше о нем думать так, как до этого думала: ну, мне только жалко его, дурака, и все! И больше ничего. А Костя был не то, я наверняка знала — не то.
Я тихонько высвободила плечо из-под его руки и выбежала из парадного. Только на улице остановилась и подождала его. Странно мне было смотреть на него и еще чувствовать его руку у себя на плече. Ведь еще совсем мальчишка, лицо мальчишеское, и шея тонковатая, этот кадык… Я нарочно смотрела на этот кадык.
— Зачем ты меня искал? — спросила я его. Он уже подошел.
— Надо ведь, Жень, подумать, чего теперь делать будем, — сказал он.
Мы пошли рядом.
А я уже опять точно знала, что Костя — совсем не то. Уж если влюбиться в Костю, то это все равно, что влюбиться в самое себя, потому что Костю я знаю так же, как себя. Потоки теплого воздуха лениво перекатывали вслед нам опавшие листья и несли голос диктора:
«Правительство ФРГ уже разместило заказы на эскадренные миноносцы с ракетным вооружением. Скоро Западная Германия будет иметь больше самолетов, — чем Италия, Голландия и Бельгия, вместе взятые. Канцлер Аденауэр заявил: „Без атомного оружия бундесвер не будет первоклассной армией. Это нечто такое, с чем мы не можем согласиться“.
И об этом помни, товарищ!
И пусть сердце твое не знает покоя, готовое к борьбе и подвигу во имя мира и счастья людей!»
— Костя, — спросила я, — какой была та самая-самая первая фраза, которую ты прочел в жизни?
— Не помню, — Костя пожал плечами.
Когда ему было шесть-семь лет, он жил в Ярославле. Конечно, что помнить!
А я помню.
Фраза была такая:
«Мин нет!»
Мы жили тогда на другой улице с кое-как залатанными после бомбежек хибарами. И вдоль всей нашей улицы на стенах домишек были крупно намазанные черным слова:
«Мин нет!»
И вот их-то я первыми прочитала самостоятельно.
Я совсем не видела войны, — где мне ее видеть. Но удивительно, я ее помню. Хорошо помню.
И все, кто живет в Севастополе, все помнят.
НАС МАЛО, НО МЫ — В ТЕЛЬНЯШКАХ
Фамилия прораба, к которому направили нас с Костей из отдела кадров, — Левитин. Отец тоже старший прораб. Лет семь назад, когда отца только назначили старшим, он шутя напевал:
Будешь старший прораб, —Будешь старый прораб…
Левитин — старший, но не старый…
В городе было знойно, недвижно. А на участке, не прикрытом улицей, чувствовался ветерок. Он шелестел обрывками промокших в известке газет. Пахло цементом, асбестом и едко — раствором. Пыль из-под колес самосвала долго не оседала. Несмотря на ветерок, зной и сухость здесь чувствовались сильнее, чем в городе.
Левитин стоял на штабелях дымовых блоков, запрокинув голову, и слушал, что ему кричал крановщик. Потом махнул ему рукой: «Добро!» И хотя можно было степенно сойти, переступая с блока на блок, как по ступенькам лестницы, — спрыгнул на землю. С какого-то возраста человек перестает прыгать, если его не принуждает к этому самая-самая крайняя необходимость.
Старший прораб, очевидно, до этого возраста еще не добрался.
На нем была рубашка в клеточку. Ворот был распахнут, а рукава закатаны с той особой небрежностью, которую позволяет себе человек, знающий, что бы он ни сделал, и как бы ни сделал — все будет хорошо. Это было заметно потому, что темно-серые, рабочие, не очень-то новые брюки были выутюжены с тщательностью форменных морских брюк.
По-моему, Костю возраст старшего прораба удивил еще больше, чем меня.
— Нас прислали из отдела кадров, — сказал Костя, когда мы подошли к Левитину.
Прораб бросил на нас торопливый взгляд, мельком, вряд ли даже разглядев.
— Только двоих? — спросил он. Костя сделал вид, что обиделся.
— Нас мало. Но мы… — Костя помолчал, — в тельняшках…
Левитин только теперь внимательно посмотрел на него.
Улыбнулся — принял шутку. Кажется, даже с той Колей серьезности, от которой не собирался отказаться Костя. Взял из его рук наши направления. И только теперь по-настоящему взглянул на меня.
— Вы — Серова? — спросил он, улыбаясь. — Это нашего Серова, Бориса Петровича?
Костя ответил первым:
— Немножко — его. Немножко — своя, — Косте, видно, очень хотелось добавить: «Немножко — моя». Не для хвастовства — этого у Кости нет. Для страховки. (Его все еще удивлял возраст прораба). Но только посмотрел на меня. Вздохнул. И подытожил: — Всего понемножку.
— А вы — человек, которому везет? — спросила я. «Человек, которому везет», — я только теперь вспомнила, что так о Левитине говорит Бутько.
Левитин никогда в своей жизни не терял, как мы с Костей, года. Сразу после десятилетки он пошел в институт, — наверно, с медалью. Сразу после института стал работать на большой стройке. Сразу стал прорабом. Пять лет работал и «все в рост» — это тоже слова Бутько. Кажется, мои слова очень понравились Левитину.
— А может быть, человек, который сам везет? — спросил он в тон, смеясь.
И вот только тут я впервые поняла, кто такой наш прораб. Знаете, человека дельного, по горло занятого работой и не теряющегося от этой занятости, сразу видно. Только вот губы — не столько широкие, сколько припухлые, какого-то расплывчатого рисунка, — нарушали общее выражение мужественности, характера в лице. Как будто художник очень тщательно нарисовал все: нос, энергичные чистые линии лба, носа, подбородка, пристальный, умный взгляд серых глаз, осветил все лицо светлым тоном волос. А потом у него не хватило времени. Он кое-как мазнул губы и ушел.
Теперь же, когда прораб засмеялся (а улыбка у него была очень хорошая: открытая, неспешная) и сказал эти слова, я все поняла. Ну, конечно же: человек, который сам везет и которому поэтому везет. И рукава так засучены совсем не от какой-то нарочитой небрежности, а потому, что он, вообще, привык жить и работать, засучив рукава, словом, везти.
Слов нет, мы не были ровесниками. Левитину было лет двадцать семь. Но старшего прораба и не разделяла с нами та возрастная пропасть, как с отцом. Левитин, по-моему, тоже был рад нам, во всяком случае, в лице его не было того безразличия, с которым он спросил: «Только двое?» Словно его интересовала только количественная сторона вопроса и было все равно, кого именно прислали.