Валентина Фролова - Севастопольская девчонка
Я смотрела с балкона на его славных пацанов и думала, что у мужчин все не так, как у женщин. Бутько — самый добрый человек из всех, кого я знаю. Но его доброта — это совсем не та доброта, что у женщин. Женщина дала соседке в долг три картошки, когда у той суп варится, и считает себя очень доброй.
А Бутько… Нет, я знаю, конечно, тогда в ту ночь, когда он первый поймал канат и потянул катер на себя, он не думал, что потеряет руки. Он думал только, что надо поймать канат, что надо спасти катер и не дать ему разбить своим корпусом соседние катера, — и все.
А то, что случилось, случилось помимо его сознания. Но я уверена — честно, я совершенно в этом уверена! — что если бы он заранее знал, что лишится рук, Бутько бы, глядя на тех сбившихся, как овечки в отаре, насмерть перепуганных детей, — он бы и тогда сделал то же самое.
При всем этом больше всего меня занимала мысль, что мужчины могут очень много отдавать, но при этом мало терять. Понимаете, что я хочу сказать? Вот у Бутько нет рук. Слов нет, к этому не привыкнешь, это каждый день чувствуешь. Но Бутько ни от чего не отказывается, даже от работы, которая почему-то ему пришлась по душе больше других работ. Он продолжает себя чувствовать мужчиной, притом сильным мужчиной. Он любит детей, и он устраивает свою жизнь такой, какой он ее любит. Больше, чем у Бутько, у наших знакомых ни у кого нет детей.
Вот и выходит, что отдал он много, а потерял мало. Он все равно живет так, как жил бы, если бы в ту ночь с ним ничего не случилось.
Думала я об этом потому, что с минуты на минуту ждала прихода своих.
— Терять год?! — скажет сейчас мама.
И ей даже в голову не придет, что люди теряли и еще большее… Правда, не по своей вине. А я, конечно, сама виновата.
И еще я подумала, — но это не в первый раз, я давно об этом думаю: встретить человека, которого полюбишь, — это всегда случайность. Маме здорово повезло в жизни, что она встретила отца! Так же, как тете Наташе — с Бутько. Серьезно. Бутько все понимает.
Отец, по-моему, понимает еще больше, чем Бутько.
Хотя бы он пришел раньше мамы… Правда, вчера, разговаривая с мамой об этом последнем экзамене, отец сказал ей: «Очень надеюсь!» Зачем он сказал это «надеюсь»! Понимаете, я, конечно, знала, что случись даже что-то еще худшее, отец все равно не пойдет к буфету за валидолом и не будет лежать с перевязанной головой. Но разве плохо только тому, у кого перевязана голова? У меня, например, тоже голова не перевязана.
МЫ, ТРОЕ…
Малышок под балконом сиганул с велосипеда и полетел во весь дух в конец улицы. За ним вперегонки понеслись двое других. Увидели Бутько, отца. Бутько присел на корточки. И тотчас его крепкая, красивая голова «увенчалась» еще тремя славными головенками. Он распрямился и зашагал с визжащей в самые его уши ребятней.
Я посмотрела в конец улицы.
Если шел Бутько, должен был возвращаться и папа.
Но отца не было.
И вот в эту-то минуту в конце улицы я увидела маму. У нее выбились волосы, — она закалывает их большим пучком-валиком на затылке. И она шла, чуть придерживая их рукой.
Отодвинувшись за балконную дверь, я еще раз посмотрела вдоль улицы в один и в другой конец… Отца не было… Сердце билось препротивно.
Но, оказывается, не я одна увидела маму. Из-под ворот выглянула тетя Вера и дутым колобом покатилась навстречу маме. Представляете? — у ворот дожидалась!
По-моему, это свинство. Если бы проходил отец, тетя Вера бы спряталась, потому что с отцом у нее никогда разговора не получается. А вот маму выждала.
Вероятно, все-таки я здорово волновалась, потому что не слышала ни шагов в парадном, ни того, как открылась дверь, а сразу мамин голос:
— …Женя провалилась. Верина Лена сегодня едет в Угличск не то на факультет врачебной физкультуры, не то курортологии. Где же она?
Мама открыла дверь, и я за ее головой увидела отца. Мама остановилась.
Пока я стояла на балконе, я думала сказать, что задача была такая трудная, такая трудная, — наверно, совсем не для десятого класса. Но я никогда не могла врать дома — ни разу за все семнадцать лет, сколько бы ни собиралась сделать это по дороге домой. Другим отец иногда говорит: «А-ну, без дураков!..» — то есть, не принимай других за дураков, говори, как было. Мне он этого не говорит — ведь не буду же я принимать его за дурака.
— Задача была на бином Ньютона. А я этот бином хуже всего знала, — честно сказала я.
Я не смотрела на маму, не могла смотреть, как у нее вздрогнули и тихонько-тихонько задрожали губы. Не смотрела, и все-таки краешком глаза видела, как ее рука начала подниматься от пояса — выше. (Она была в летнем костюме из темно-темно-коричневого поплина — мама любит строгие тона). Сейчас она возьмется за сердце. Потом пойдет к буфету за валидолом. А потом все и начнется:
«Хотя бы постеснялась признаваться! — возмутится мама. — Какое легкомыслие! Так пусть тебя хоть жизнь научит серьезности! Сейчас же собирай вещи и сегодня же поедешь с Леной в Угличск!» — Все на восклицательных знаках…
Я стояла и краем глаза следила за ее поднимающейся рукой. И ждала… Но рука поднялась выше, чем нужно, — к пуговице у горла — и стала расстегивать эту пуговицу. Я повернула голову. Губы у мамы совсем не вздрагивали. И лицо стало спокойным, совсем не таким, каким было. Только грустным.
Я даже не сразу поверила, что мои слова ее могли успокоить. А хотя, вообще, почему бы и нет? Ну, не знала я этого бинома. Так разве это безнадежно? Вот сяду, перерешаю все задачи, что есть в учебнике, — и буду знать.
И грусть тоже понятна: не все потеряно. Но все-таки жаль, что случилось так, как случилось.
Я посмотрела на отца. У него наоборот: лицо как-то переменилось, как меняется при неприятностях. Губы чуть опустились в уголках. А глаза стали очень задумчивыми.
Это всегда так: мама при неприятностях теряется совершенно. Но зато к ней быстрее возвращаются надежды! Папа никогда не приходит в отчаяние. Но думает о неприятностях дольше.
Так вот мы и стояли: я у открытой балконной двери, а отец с мамой почти рядом в глубине комнаты. И пока они мне еще не сказали ни слова…
Только репродуктор говорил на улице…
Я сначала не вслушивалась в слова. Но когда все молчат, слова постепенно начинают доходить до тебя.
Голос звучал так, как будто у говорившего были стиснуты зубы:
«Когда пушек накапливается слишком много, они начинают стрелять сами.
Шестнадцать лет прошло с окончания войны. Выросло и подрастает поколение людей, которому предстоит изобретать, дерзать, вырваться в космос. Но ходят, дышат и готовят новый заговор против мира те, кто взорвал мир в сорок первом.
Снова в Германии пущены в ход „фабрики смерти“ — химические концерны.
Помни об этом, товарищ, и пусть сердце твое не знает покоя, готовое к борьбе и подвигу во имя мира и счастья людей!»
…Севастополь, может быть, помечен у них черным крестом первой атомной бомбардировки.
И вдруг мне пришла в голову страшная мысль: «Неужели мне придется строить уже четвертый Севастополь?» Ведь все, кто воевал и строил, только воевали на одном месте и только строили на одном месте. Но восстанавливать было нечего. Каждый раз надо было строить новый город.
Я не знаю, слышали ли мама и отец радио. Но когда я открыла глаза и посмотрела на них, я поняла, что никакого разговора об Угличске, о факультете курортологии не будет. Я поняла, что у мамы и мысли нет ни о каком Угличске.
Я мельком взглянула на ту фотографию на приемнике. Нет, конечно, соотношение сил и характеров у нас в семье совсем не то, что на этом снимке. Но не так уж случайна солдатская пилотка на маминой голове.
…Так мне в тот день никто и не сказал ни слова.
…Но разговор, если хотите знать, был…
Отец подошел ко мне — я стояла, опустив голову, — и положил мне руку на плечо.
А потом крепко сжал плечо.
Вот и весь разговор.
Понимаете, он как будто и поругал меня и потом вместе со мной решил: «Так жить нельзя. Но жизнь впереди».
Это у нас не первый такой разговор. Я очень люблю отца за то, что он может так говорить со мной. И с мамой разговор был.
Уже тем, что она даже не вспомнила об Угличске, она все сказала.
В сущности, все мы трое всегда были, по-настоящему близки.
И теперь мне было и спокойнее… и тяжелее. Если говорить честно, то только теперь я по-настоящему поняла, что действительно во всем виновата сама (тете Вере я это говорила, но не понимала так, как теперь).
И в том, что все могла, но ничего не сделала. И вот в том, что всем нам троим: мне, маме, отцу сегодня не очень весело.
С улицы послышался тихий свист (громко свистеть нельзя: соседи протестуют). Я, и не выходя на балкон, знала, что это Пряжников, Костя.