Карлос Фуэнтес - Мексиканская повесть, 80-е годы
— Нет, дедушка, так тоже я не хочу, я хочу начать все сначала, как вы начинали…
— Уже не те времена, что поделать?!
Я усмехнулся:
— Да хотя бы кастрировать кого-нибудь, как вы…
— Еще жива эта байка? Что ж, было дело. Только приговор этот не сам я вынес, понятно?
— Но вы отдали приказ: оскопить его, сию же минуту.
Дед погладил меня по голове и сказал, что никому не известно, кто выносит подобные приговоры, но они никогда не выносятся кем-то одним. Он вспомнил жаркую ночь в окрестностях Гомес-Паласио накануне битвы за Торреон. Человек, который его оскорбил, был пленный, но, кроме того, был предатель.
— Раньше сражался он в наших войсках. Потом перешел к федералам и выдал им, сколько нас, какое у нас оружие. Мои люди все равно бы его прикончили. Я их только опередил. Такова была общая воля. Она стала и моей. Он подтолкнул меня своей руганью. Сейчас расписывают эту историю, как хотят, мол, ну и хват этот генерал Вергара, настоящий генерал Вырвихвост, да, сеньор. А вот нет. Не так это было просто. Его все равно бы прикончили, и правильно сделали — он был изменник. Но он был и военнопленный. Ведь надо соблюдать и правила войны, я так понимаю, парень. Каким бы мерзавцем он ни был, он сдался нам в плен. И я спас своих людей от убийства. Думаю, оно бы их всех опозорило. И я не смог бы их удержать. Думаю, оно опозорило бы и меня. Мое решение было решением всех, а их решение было моим решением. Вот как это бывает. Никогда не знаешь, чья тут воля: твоя или твоих людей.
— Вы не поверите, как мне хотелось бы жить в ваше время и идти вместе с вами.
— Это тебе не театр, не думай. Тот человек, валяясь в пыли, истекал кровью до рассвета. Потом его дожарило солнце и разорвали стервятники. А мы ушли, и про себя все знали: что сделано — сделано всеми нами. Если бы это сделали только они, а я отошел в сторонку, не был бы я командиром, а они не шли бы за мной без оглядки в сражения. Нет ничего тяжелее, чем убивать одного бедолагу, когда видишь его глаза, легче убить безликую сотню, людей, чьих глаз и не видишь. Вот так-то.
— Ох, и здорово, дед…
— Не мечтай. Не будет второй революции в Мексике. Такое случается только раз.
— А как же я, дедушка?
— Бедный мой мальчик, обними-ка меня покрепче, сынок, понимаю тебя, ох, понимаю… Как бы мне самому хотелось стать молодым да пойти с тобой! Уж мы бы, Плутарко, вместе дел натворили.
Со своим отцом, лиценциатом, я беседовал редко. Я уже говорил, что мы трое собирались только за ужином, и разговор вел генерал. Папа иногда уводил меня в свой кабинет и спрашивал, как идут дела в школе, какие у меня отметки, кем я хотел бы стать. Если я говорил ему, что не знаю, что зачитываюсь романами, что желал бы поехать в дальние страны, в Сибирь Михаила Строгова,[18] во Францию Д’Артаньяна, что меня гораздо больше интересует то, чего не может быть, чем то, кем я хотел бы стать, мой папа никогда не выходил из себя, даже не спорил. Он просто — напросто меня не понимал. Как сейчас вижу его недоуменный взгляд, когда речь заходила о том, что было выше его понимания. Меня это мучило гораздо больше, чем его.
— Я поступлю на юридический, папа.
— Очень хорошо, очень разумно. А потом специализируйся в управленческом деле. Не думаешь ли отправиться в Административный центр при Гарвардском университете? Попасть туда очень трудно, но я могу нажать кнопки.
Я делал вид, что раздумываю, и устремлял взор на журнальные подшивки — все как одна в красных переплетах. Ничего в библиотеке не было интересного, разве что полная подборка «Официальных ведомостей», которые всегда начинаются с сообщений о разрешении принять тот или иной иностранный орден: китайский орден Небесных созвездий, орден Освободителя Симона Боливара, французский орден Почетного легиона. Только в отсутствие отца я отваживаюсь, как вор, тайком, пробираться в его устланную коврами и обитую деревом спальню. Там нет никакой старой памятной вещи, даже портрета моей матери. Она умерла, когда мне было пять лет, я ее совсем не помню. Один раз 9 год, 10 мая, мы все трое идем на Французское кладбище, где похоронены вместе моя бабушка Клотильда и моя мама — ее звали Эванхелина. Мне было тринадцать лет, когда мой товарищ по школе «Революсьон» показал мне фото девушки в купальном костюме, и я впервые ощутил непонятное волнение. Как донья Клотильда на своем портрете: почувствовал одновременно и стыд, и приятную истому. Кровь бросилась мне в лицо, а мой сверстник, хохоча во все горло, сказал: я тебе дарю ее, это твоя мамуля. Шелковая лента, переброшенная через плечо девушки, пересекала грудь и соединялась концами выше бедра. Надпись гласила: «Королева карнавала в Масатлане».
— Отец говорит, что твоя родительница была первейшая красотка, — захлебывался от смеха мой школьный товарищ.
— Дедушка, а какая была моя мама?
— Красивая, Плутарко. Слишком красивая.
— Почему дома нет ни одного ее портрета?
— Чтобы не горевать.
— А я хочу горевать, дедушка.
При этих словах генерал странно взглянул на меня: как мне было не вспомнить его взгляда и его слов той незабываемой ночью, когда меня разбудили громкие голоса в нашем доме, где всегда наступала полнейшая тишина после того, как мой отец, поужинав, садился в свой «линкольн Континенталь», уезжал и возвращался рано утром, часам к шести, чтобы успеть помыться, побриться и уже завтракать в пижаме, словно ночь провел дома, — кого он обманывал? — хотя в газетах на снимках светской хроники его можно было видеть возле одной богатой вдовушки, пятидесятилетней, как и он, но он мог показываться с ней. Я тоже не любил ходить в публичный дом по субботам один, без дружков. И мне тоже хотелось бы завести знакомство с настоящей сеньорой, взрослой женщиной, как любовница моего отца, а не с пай-девочками, с которыми я знакомился на праздниках таких же богатеев, как мы. Где моя Клотильда? — Хочу лелеять ее, оберегать, заставить ее полюбить себя. Какой была Эванхелина? Она мне снилась, в своем белом купальном костюме, в шелковом, фирмы «Янсен».
Мне снилась моя мать, когда меня разбудили голоса, ломавшие наш домашний распорядок, я сел в кровати, быстро натянул носки, чтобы тихо спуститься вниз, да, во сне я слышал, как дедушка шаркал туфлями, но это был не сон, а правда, я один в этом доме знал, что сон — это правда, так я себе говорил, когда крался к залу, откуда слышались голоса; революция не была правдой, она была сном моего дедушки, моя мама не была правдой, она была моим сном, и значит, они действительно были; только мой папа не видел снов и потому знал только ложь.
Ложь, вранье, так кричал дед, когда я замер у входа в зал, притаился за скульптурной копией — в натуральную величину — Ники Самофракийской, которая по замыслу декоратора должна была стать богиней-охранительницей нашего очага, у входа в зал, куда никто никогда не входил, выставочный зал, где не найти ни следа человеческого, ни окурка, ни кофейного пятнышка, где теперь, в полночь, разыгрывалась бурная сцена между дедушкой и отцом, и мой дед, генерал, рявкал так, как, наверное, тогда, когда отдавал солдату приказ: оскопить предателя! сжечь его, расстрелять, сначала прикончим, потом разберемся! настоящий генерал Вырви — хвост, а мой папа, лиценциат, вопил так, как я никогда и не слышал.
Мне подумалось, что деду, несмотря на всю его ярость, нравилось, что его сын наконец осмелился ему возражать, и он крыл лиценциата, словно пьяного капрала, словно хлыстом расписывал вдоль и поперек физиономию моего папы, мол, сукин ты сын, да еще похуже, а мой папа — генерала: ты старый мозгляк, а дед: мол, сам ты мозгляк, один на всю семью выродок, дали ему в руки солидное состояние, честно нажитое, только управляй да пользуйся помощью лучших юристов и счетоводов, и делать-то было нечего, знай подписывай бумажонки, считай доходы, столько-то в банк сунуть, столько-то опять в дело пустить, как это ничего не осталось? Скажи спасибо, старый болван, скажи спасибо, что я хоть в тюрьму не сяду, я ничего не подписывал, меня обошли, я позволял юристам и бухгалтерам ставить подписи за меня, по крайней мере могу сказать, что все делалось за моей спиной, но я тоже в ответе за крах, я тоже стал жертвой подлога, равно как и все акционеры; ах ты, мерзавец, я доверил тебе огромное состояние, без всяких долгов, земля — вот единственно надежное богатство, а деньги — рвань бумажная, если у тебя земли нет, сумасброд, балбес, кто велел тебе создавать дутый концерн с мнимыми капиталовложениями, продавать на сто миллионов песо фальшивых, ничем не обеспеченных акций и еще думать, что чем больше кредит, тем вернее и надежнее предприятие, идиот; не торопитесь, генерал, говорю вам: обвинят юристов и счетоводов, я тоже обманут, на том и буду стоять, ну и стой, мать твою, на чем хочешь, а землю-то продавать нам придется, угодья в Синалоа, все плантации томатов; хитоматов, хитоматов,[19] захихикал, потом засмеялся мой папа, никогда я не слышал, чтобы он так хохотал, мол, ну и чудак вы, мой генерал, томаты! Или вы воображаете, что на доходы от ваших токштов мы построили вот этот дом, и купили машины, и ведем шикарную жизнь? Или вы думаете, что я мелкая рыночная торговка? Как вам кажется, что может лучше вызревать в Синалоа, томаты или мак? Да, поля красные, и кто будет разбираться, томаты там или что-то еще, чего это вы сразу примолкли? хотите знать правду? Если покрыть долги продажей земель, все пойдет прахом; вот и сожги свои посадки, мозгляк, сгреби прах и скажи, мол, всё сгнило на корню, чего еще ждать? А вы думаете, мне позволят такое сделать? не прикидывайтесь простаком, старый плут, ведь гринго, которые скупают и сбывают мою продукцию, мои компаньоны из Калифорнии, где налажена продажа героина, вы думаете, будут сидеть сложа руки? А то нет, лучше скажи, где я возьму сто миллионов песо, чтобы расплатиться с акционерами, если за дом и машины не выручить больше десяти миллионов, а на счете в Швейцарии ровно столько же, дурень ты дурень, ничего ты не выжмешь из своих наркотиков, облапошили тебя твои янки.