Грация Деледда - Свирель в лесу
Услышав эти слова, женщина выпрямилась, и глаза ее загорелись жестоким огнем:
— А разве она его у меня уже не отобрала? Да пусть она подохнет, эта твоя синьора!
Женщина думала, что дворецкий ее тут же прогонит, но вопреки ожиданиям он ушел, не проронив ни слова. А бедная мать снова уткнулась лицом в шкурку, в которую когда-то кутала бедного малыша.
А потом она попыталась бежать.
Крадучись, пробиралась она по коридорам и черным лестницам в поисках выхода. Но все напрасно. Все вокруг было заперто на замок и окутано молчанием и тайной, подобно подземельям, о которых рассказывается в сказках. Тщетно она толкалась во все двери, словно муха, бьющаяся об оконное стекло.
Тогда она отложила свою попытку до возвращения слуг. Но потом заметила, что за ней следят, и осталась на месте.
Женщина провела тяжелую ночь. Она ни на минуту не сомкнула глаз, а душа ее не могла найти покоя и металась в измученном теле, словно пыталась вырваться наружу и не находила выхода.
Она чувствовала, что тревожится не зря. Ее дитя умирало. Даже улыбка зари, даже радостный перезвон колоколов, который опоясал рождавшийся день серебряным кушаком, не поселили в ней надежды. А молиться она не умела, и бог для нее не существовал.
Дворецкий не спешил сообщить служанке о кончине ее ребенка. Он дождался, когда она натерла полы, и только после этого отвел ее к синьоре.
Та возлежала на постели, пухлая и дебелая, словно ягненок среди травы и ромашек. Светлую комнату, где стояла ее кровать, наполняли ароматы весеннего луга. Все кругом блестело, на полу лежал мягкий ковер, но служанка приблизилась к постели, спотыкаясь, словно шла по камням. Здесь все внушало ей страх — даже белые фарфоровые котята, стоявшие на углах камина, — казались ей привидениями.
Да и сама синьора выглядела очень странно. Она лежала на белоснежных подушках так, словно упала на них и теперь не в силах подняться.
— Садись,— приказала она служанке, и та безотчетно повиновалась. Ее мучило странное ощущение, которое бывает у спящего человека в тех случаях, когда он знает, что видит сон, и красота этого сна еще больше оттеняет для него мрачный кошмар действительности.
Поэтому участие и волнение, с которыми синьора сообщила ей о смерти ребенка, только обострили ее отчаяние, и оно отразилось в ее глазах с такой силой, что синьора испугалась и стала искать способ утешить несчастную.
— Послушай, — произнесла она тихо, доверительно, словно разговаривала с равной себе. — Не ты одна страдаешь на этом свете. Всю эту ночь я так мучилась от боли, что даже похудела, а волосы мои поседели. Взгляни-ка, — сказала она, наклоняя голову и раздвигая пряди. — И подай мне вон ту чашу с кольцами. А теперь смотри.
Надев кольца и перстни с каменьями в виде слив, вишен, винограда, она потрясла рукой над чашей, и драгоценности посыпались с ее пальцев, словно спелые плоды с дерева.
Но несчастной матери не стало легче. Какое ей было дело до всего этого? Собственное страдание заковало ее сердце в такую прочную броню, что ее не могла пробить даже мысль о горе других. Она лишь воспользовалась слабостью хозяйки, чтобы попросить разрешения уйти. А уходя, постаралась сделать так, чтобы проклятый ворон ее не заметил.
Наконец-то она свободна! Свободна! И даже беспредельное горе, толкавшее ее в путь, несло несчастную словно на крыльях радости.
Вскоре она очутилась возле приюта. Женщина обошла его кругом, ощупывая стены, вдыхая запах, пробивавшийся сквозь щели. Но когда она вошла внутрь, ей сказали, что ребенка уже унесли.
Где же теперь его искать? В первое мгновение мать растерялась, но потом решительно отправилась в путь. Она знала, где его искать.
Она шла в свои луга, к своей пещере, и ее страшила только одна мысль, что в их доме за это время кто-нибудь поселился.
Но на эту берлогу никто не позарился. В ней по-прежнему валялось тряпье, стояло ложе, проветренное холодами последних дней, и смешная птица-шляпа все еще сидела, как на насесте, в каменной нише.
Женщина трогала все эти вещи — одну за другой. Прикоснувшись к стоптанной грязной туфельке, она наконец разрыдалась. Сначала она плакала без слез: это был громкий звериный вой, отдававшийся в сводах пещеры, как гул ветра в темные зимние ночи. Потом вопли постепенно затихли, и тогда слезы ручьем хлынули из ее глаз. Они теплым дождем лились по лицу, попадали в рот и приносили ей облегчение. Выплакав все свои слезы, она пошла собирать траву для продажи.
Среди зеленого луга белели сверкающие островки снега. Они медленно таяли, а в синем небе таяло их отражение — легкие весенние облака.
Женщина убивала травы острым ножом и утоляя жажду и голод, глотала снег, пахнущий фиалками.
Кипарис
(Перевод Г. Смирнова)
Молодой кипарис рос у самой стены, отделявшей наш сад от соседского.
Сосед наш считался самым спокойным и педантичным человеком в округе. Несмотря на то что жил он в достатке, он служил в муниципалитете и четыре раза в день проходил мимо наших окон, отправляясь на службу или возвращаясь домой. По нему можно было проверять часы! А время года мы определяли по его платью: зимой оно было черным, весной и осенью — серым, а летом он облачался в костюм из сурового полотна желтого цвета.
Но лично, по правде говоря, я не была с ним знакома. Дело в том, что меня он не интересовал; не интересовал именно потому, что в доме у нас говорили о нем с завистливым восхищением, хотя иногда и не без иронии, ставя его в пример как человека спокойного, здорового и положительного.
Интерес к нему пробуждался у меня только в тех редких случаях, когда он отправлялся на охоту: он слыл знаменитым охотником на кабанов, муфлонов и оленей. В эти дни за ним заезжали другие «охотничьи знаменитости», которые не принадлежали к числу его друзей, да и между собой не дружили, но время от времени собирались вот в такие вооруженные отряды, будто готовились выступить в военный поход.
Тогда окрестности нашего городка оглашались криками, цокотом копыт, собачьей возней и лаем, все вокруг дышало жестокой радостью охоты, и даже меня, прятавшуюся с учебником в укромной тени кипариса, охватывало волнение этих минут, и я готова была заплакать.
«Когда с небесной высоты...» — как видите, яркие нити поэзии уже пронизывали мое воображение, отделяя его от действительности, и поэтому даже наш тощий сосед верхом на лошади, которая в обычные дни крутила жернова давильного пресса, казался мне героем.
Впрочем, в этом возрасте все мы немного фантазеры: ведь самые глубокие страсти, корнями уходящие в землю, а ветвями — в заоблачную высь, человек переживает именно в юности. В те годы меня обуревало тщеславие. Я мечтала стать знаменитостью и завоевать весь мир. В чем должно было состоять завоевание мира, я не знала и не знаю по сей день. А воображаемое величие омрачалось болью при одной лишь мысли о том, что ради него придется отказаться от уединения и тишины, которые подсказывали моей мятущейся душе, что единственный смысл существования — в любви к вечному.
Самыми прекрасными часами дня были для меня те, что я проводила в тени молодого кипариса. Вырываясь из тисков каменной стены, с которой почти сросся его ствол, кипарис устремлялся в высокое небо, прямой и легкий, словно большое веретено с початком темно-зеленого шелка, из которого я тянула бесконечную нить своих мечтаний. Возле дерева я соорудила небольшую скамеечку и проводила на ней свои самые спокойные часы. Кипарис жил подле меня, дышал тем же воздухом и рос вместе со мною. Вполне понятно, что в нем я любила себя и те мелочи, духовные и материальные, с которыми я укрывалась в его тени и которые от этого становились мне еще дороже. Вначале это были игрушки, потом учебники, потом вышивание, которое так навязывают женщине, должно быть, именно для того, чтобы умерить смятение, которое рождают в ее душе первые, самые глубокие откровения жизни.
Все грезы моей юности, словно побеги плюща, вились вокруг дерева-друга, первые стихи слагались в его честь, луна и яркие звезды сардинских ночей в зеленых сумерках светили мне сквозь его крону, а соловьиные трели казались мне его собственной песнью.
Я хотела, чтобы меня похоронили под его сенью, но мысли о смерти не мешали мне радоваться жизни, ибо в тени кипариса так приятно было читать украдкой первые любовные письма.
Годы, однако, шли, а дерево моих грез оставалось бесплодным. В мелочах жизни было что-то от вечности: их постоянство и неизменность наводили на мысль о смерти.
Один лишь кипарис тянулся ввысь в мощном порыве, который, казалось, возносил его к самым звездам.
В полдень его тень падала в сад нашего соседа, заслоняя от солнца цветную капусту, которая приобретала от этого какой-то мертвенный цвет. И все, казалось, хирело и блекло в его погребальной тени: и сам сосед, который бледнел и чахнул, словно подавленный собственным одиночеством, и его сырой и безмолвный дом, и прилегавший к дереву жалкий, запущенный участок нашего сада, и наш ветхий дом, и даже я сама, безучастно смотревшая на то, как впустую проходят лучшие годы моей юности.