Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 5, 2002
— Уж он бы нам накостылял, — сказал я.
— Досыр стояла в растерянности, а мы собирали продукты, рассыпанные по земле, помнишь?
— Конечно, помню.
— Мне так стало ее жалко, что хоть землю грызи.
— Да, — согласился я, — и мне тоже.
— А потом, в автобусе, ты проблевался, слабак! — хмыкнул Джиг. — Отчего тебя всегда тошнит в машине, а? Даже жвачка не помогает.
— Черт меня знает, сам себя ненавижу за это.
— Ничего, — хлопнул он меня по плечу, — это ничего. Со многими случается.
Со стороны железнодорожного вокзала донесся пьяный голос диспетчера, через громкоговоритель призывающего машинистов вернуться на исходную, так как через сорок минут ожидается прибытие тридцать шестого скорого. Мы лежали на крыше между самодельных телевизионных антенн, и весь город был как на ладони, и мы вдыхали его испарения, чувствуя, что он наш, до каждого камушка наш, и, что бы ни случилось, не променяем ни на какой другой. Взгляд шарил по пыльным переулкам, пробирался сквозь базарные ряды к шапито с красно-белым парусиновым шатром и пестрым треугольным флажком на куполе, откуда однажды из клетки украли дрессированного медвежонка, и был скандал на весь город, а возле базара наша школа с двумя фонтанчиками у серого забора, а вдоль дороги канава. По двору бродил маленький усатый человек с морщинами на бритом затылке. Звали его Жора. Он совмещал обязанности сторожа и буфетчика. Маленький и усатый Жора, которого как-то во время перемены мы застали за мастурбацией, и он заорал: «Уйди от окна, не заслоняй вид!» — а мы, наоборот, бросились к окну и увидели француженку Кетеван Амирановну, собирающую рассыпанные яблоки, и юбка ее задралась, и видны ажурные трусики, а затем стали свистеть, гикать и стучать в стекло, и француженка обернулась и погрозила нам пальцем, но юбку одернула. Жора же оправился, как мог, зашел за прилавок, прикрывая коротенькими пальцами причинное место, и принялся копаться в железном сейфе, будто от результатов этого поиска зависела судьба школы. На следующий день он пригласил нас — человек пятнадцать — в буфет и угостил булками с повидлом, умоляя никому не рассказывать о случившемся, мы дали слово, однако не сдержали его.
Нам отлично была знакома улица Горького, по которой мы ходили в школу и возвращались домой. Впрочем, случалось, сворачивали у отделения пожарной команды направо и мимо милиции выходили к городскому кинотеатру, на ступеньках которого дежурил директор — однорукий Гриша. Он самолично следил за тем, чтобы, не дай Бог, не проскочили в зал зайцы. А во время вечерних сеансов, когда демонстрировались фильмы для взрослых, изобилующие сценами насилия и убийств, зрители принимались скандировать: «По-мо-ги, Гри-ша! По-мо-ги, Гри-ша! По-мо-ги, Гри-ша!» За кинотеатром виднелся стеклянный продмаг с разжиревшими кошками на обитых клеенкой прилавках и тавотными консервными банками на полках, и булочная за углом, у которой к пяти часам вечера выстраивалась очередь, потому что привозили горячий хлеб, и люди брали его про запас, и автобусная остановка напротив кожно-венерического диспансера, больше напоминавшего сельсовет, нежели медицинское учреждение, и центральный универмаг, который по ночам охраняла огромная овчарка — она рыскала по торговым залам и рычала на прильнувших снаружи к стеклам прохожих. На противоположной стороне улицы высилось серое солидное здание Дома культуры с колоннами и порталом. Это было прибежище для самодеятельных музыкантов и актеров. Зал, впрочем, набивался битком. Пахло духами «Красная Москва» и нафталином.
Колоннада смотрела на привокзальную площадь. Наряду с Домом культуры в городе числилась еще одна достопримечательность — здание железнодорожного вокзала. Слева от входа помещался туалет, откуда несло аммиаком и хлоркой. Здание было длинным, двухэтажным. У входа сидел ассириец, чистильщик обуви с буденновскими усами, и курил «Приму» через янтарный мундштук. Постоянно толпящиеся вокруг него зеваки дали ему прозвище Червь. Стоило приглядеться повнимательнее к его худым юрким рукам с большим серебряным перстнем на среднем пальце, украшенным каллиграфическими инициалами, к подобострастной улыбке, к черному дерматиновому переднику с красно-зелеными матерчатыми подвязками, и к черной же подставке для ног с ящичками для кремов, гвоздей, шнурков и стелек, и никелированному сапожку на самой подставке, куда клиент клал ногу, откинувшись в удобное кресло с подголовником, — и подошва вставлялась в сапожок, словно в гнездо, стоило понаблюдать за его работой, тщательной и ловкой, за тем, как он выдавливал черный крем на каблук, сжимая тюбик большим и указательным пальцем, и при этом тюбик делал — пф! — и как он орудовал щетками, как отточены были его движения, и как любовно — после минутного перерыва, во время которого он успевал закурить и, коверкая слова, поведать о том, как пьяный стрелочник угодил под поезд и ему по колено оттяпало ногу, — он протирал обувь коричневым куском замши, доводя ее до блеска, — стоило приглядеться ко всему этому, и можно было понять простую истину: прозвище Червь не самое обидное на свете, и оно как нельзя лучше соответствует ассирийцу-чистильщику.
За универмагом начинался городской парк. Вдоль тротуара тянулся бетонный бордюр, на котором иногда устраивались задумчивые старушки — продавцы каштанов и семечек. Вареные каштаны нанизывались на черную нитку и стоили двадцать копеек, стакан семечек — десять. Вход в парк со стороны улицы Кецховели также украшали колонны. По бокам на постаментах сидели каменные львы с отбитыми носами. Они больше походили на бульдогов, и только густая грива напоминала о том, что перед нами цари зверей, а не собаки. В постаментах были выдолблены скамейки, но на них почему-то никто никогда не сидел. А напротив росла сирень, густая и раскидистая, и квадратные плиты на тротуаре качались, словно сдвинутые с места крышки канализационных люков, и дальше — зеленые двери сберкассы с треснувшими стеклами, что держались на честном слове да на пуговицах, величиной с целковый, — где я однажды выиграл в лотерею мопед «Вятку», но двоюродный брат Рубен отобрал у меня лотерейный билет и смылся, а взамен оставил гармонь без двух клавиш, и дальше — открытый сквер с поющим фонтаном, возле которого вечерами собиралась молодежь и слушала музыку, и площадь Победы за сквером с лубочным памятником матери погибших солдат, сжимающей в руках венок, и вечный огонь, который зажигался только под Девятое мая — к монументу подъезжала газовая машина с надписью «Пропан-огнеопасно», из кабины выпрыгивал молодец с похмельной физиономией, со скрежетом вытаскивал металлическую задвижку и сбрасывал у памятника три заправленных баллона, и газа хватало почти на сутки, а потом огонь гас. За памятником высился четырехэтажный дом с красными деревянными балконами, и дальше забегаловка «Пирожковая» — напротив нашей бакалеи, и улица Руставели, обсаженная кленами, под листьями коих днем таилась комариная мошкара, а ночью вылетала в спальни, и книжный магазин, где продавали все, что угодно, только не книги, и «Овощи», и пивной завод, откуда пахло дрожжами, и речушка Лохоба, что несла в своих темных водах фекалии еврейского поселка Кулаши, расположенного выше по течению, и набережная, изрытая ржавыми трубами, а за ним — автомобильный мост через железную дорогу, с которого, когда начиналось наводнение, виднелось, как разливается река Риони и вода подступает к городу, а за мостом — автострада, ведущая на восток…
— Локомотив маневрирует, — подал голос Джиг. — Скоро придет московский поезд.
— Опять у вагона-ресторана выстроится очередь за сметаной, — отозвался я.
— Я люблю сметану, — сказал он.
— А я предпочитаю московские конфеты, в особенности «Раковые шейки».
— Ну, — обиделся Джиг, — про конфеты я вообще не говорю.
— Смотри, на перроне уже толпится народ.
— Айда спустимся вниз, — предложил Джиг. — Отставкич вытащил свой велосипед.
— Погоди, успеется, давай полежим еще, — откинулся я на спину. Солнце палило нещадно, пот катился градом, а уходить не хотелось.
Джиг отхлебнул из бутылки теплой воды.
— Мы с тобой схлопочем солнечный удар, — недовольно пробормотал он.
Интересно, засекла нас тетя Юля или нет, — сказал я и закрыл глаза.
Юрий Кублановский
Yesterday
Кублановский Юрий Михайлович родился в Рыбинске в 1947 году. По образованию искусствовед. Восемь лет провел в эмиграции. Вернулся в Россию в 1990 году. Поэт, эссеист, критик. Живет в Переделкине.
СпорКак думает вчерашний школьнико том, куда пойти учиться,так ветра творческого дольникеще в моей груди стучится.
И в три часа сентябрьской ночия часто думаю о главном:о нашем будущем — короче,о тайном, сделавшемся явным.
Хоть кровожадные ацтекипришли на смену смирным инкам,нельзя не видеть в человекеприроду, сродную былинкам.
И есть Москвы-реки верховье,где ты навек моя невеста.Там черных аистов гнездовье,с трудом срывающихся с места.
Про молчаливые разборкиони едва ли вспомнят наши,когда осенние пригоркивнизу прогнутся, будто чаши.
Но там ли, здесь ли, где шагаюсейчас один я отрешенный,мы разрешаем, дорогая,наш давний спор неразрешенный…
В сторону ВияПомнишь панну в открытом гробу,освещаемом тускло свечами,искушавшую нашу судьбуна высоком помосте ночаминепоблекшей лавиной волос?Ранний Гоголь с румянцем хохлушкив саквояже на север привезрецептуру летучей галушкипрямо с праздничной кухни бурсы.Но потом заострились с устаткулегендарные нос и усыв назидание миропорядку.И от тех приснопамятных днейоставалось прибавить лишь ходупод идущим сильней и сильнейзвездопадом честному народу.А на склонах карпатской гряды,отделенной к тому же таможней,статься, пеннее стали садыи могилы еще ненадежней.
РодословноеС тех пор как миновавшей осеньюузнал под дождичком из сита,что родом ты из Малороссиида и к тому же родовита,как будто в сон медиумическийили прострацию какуювпадаю я периодическии не пойму, чего взыскую.Люблю твои я темно-русыепосеребренные вискии ватиканским дурновкусиемчуть тронутые образки.Где гулить горлицы слетаютсяоб отчих тайнах небывалыхи мальв удилища качаютсяв соцветьях розовых и алых,где увлажнилась темно-сераятвоя глазная роговица —там между колдовством и вероюразмыта ясная граница.
Осень в ГурзуфеК сентябрю от агитбригад цикадостаются сущие единицы.Их еще звучащие невпопадхуже оркестрованы небылицы.По утрам пугливые из засадприлетают пегие голубицы.
Кто их знает, выбрали почемулоджию моего вертепа.Не любить тебя? Расскажи кому —не поверят, хмыкнут: реликт совдепа.Не любить тебя… как не пить в Крыму —так же унизительно и нелепо.
Время, время, дотемна заолифьв баре моря около в раме скверной,словно не слыхавшую осчастливьразом и смиренницу, и инферно —впредь недосягаемую Юдифькисти усмиренного Олоферна.
* * *Опасно гребущему против теченьяне верить в значение предназначенья.Он все, что поблизости и вдалеке,не плотно, но жадно зажал в кулаке.Видения потустороннего мирапожутче заточек дантиста Шапиро.А то поснимали в теньке пиджакии хавают ханку, галдя, мужики.Зачем стихотворца будить на скамейкеударом поддых, как бомжа в телогрейке, —ему, наставляя в таинственный путь,так много вложили в стесненную грудь.
……………………………………..