Игорь Гамаюнов - Свободная ладья
Закончив строфу, он всматривался в неё, повторяя про себя слова, сложившиеся в музыкальную фразу; очнувшись, отодвигал блокнот и, сменив карандаш, снимал из стопки ученическую тетрадь. Но минут через пять снова отвлекался. Слышались ему девчоночьи голоса Лены Гнатюк и Вали Золотовой, просившихся в его несуществующую команду.
Поразительно, как молва додумала то, что создаётся вокруг него из мальчишечьих посещений. Только ведь не командует он ими!.. Просто разговаривает. Этим, пришедшим сегодня, девчонкам тоже нужен собеседник, их глаза и души в ожидании такого человека уже распахнуты. «Как утренние цветы», – подумал Бессонов и снова сменил карандаш, придвинув блокнот.
И священный цветы отдают аромат.И свирель замирает, как сердце от боли.Но кружатся, и вьются, и грустью пьянятПод закатом – дымки бессарабских раздолий.
В стихосложение его бросало от случая к случаю: что-то тревожило, просилось наружу, стучало в виски мелодическим ритмом, как сегодня, в этот странный день, собравший в себе всё – признание Афанасьева-младшего у бачка с водой, неясную ситуацию с работой, нараставший кризис в семье и возникшую вдруг ребячью привязанность, которая в его судьбе (он был уверен) ничего не меняет. Скорее – осложняет. Особенно – порывистая открытость Лены Гнатюк.
Её приход с Валей Золотовой в его хатку, их чаепитие («У вас такие чашки красивые, – зацепившись взглядом за полку с посудой, сказала Лена. – Давайте, я их помою. У вас сода есть?..») ему ещё наверняка аукнется. Только ведь если всё предвидеть и всего опасаться, то стоит ли жить?..
Какой у неё голос – низкий, бархатисто-грудной, движения плавно-неторопливые, их ритм завораживает – медленный ток речной воды с кружением водоворотов. Рядом с ней ощущаешь себя идущим по берегу странником – вот ещё один речной поворот, а за ним – другая излучина, другие берега, и лесные чащи, и облака над ними.
С ней рядом легко и спокойно. Будто и в самом деле то, к чему идёшь, впереди. Только бы знать – к чему идёшь? И – что впереди?
Он снова взялся за карандаш.
…И свирель замирает, как сердце от боли.Сердце смерть ненавидит и жаждет любви.Под закатом – дымки бессарабских раздолий.Солнце медленно тонет в багровой крови.
Что их ждёт, этих девчонок, в той, другой, «взрослой» жизни?.. Почему-то жалко их. Золотову – особенно. У неё взгляд неробкого человека, готового на любой бесшабашный эксперимент. Она знает, что здесь, на фоне смуглых южанок, её северная красота ослепляет, а двух её одноклассников доводит до обморочного состояния. Золотова любуется своей властью над ними, готовыми из-за неё на всё, а достанется в конце концов наверняка кому-то третьему, может быть, в том же овраге, чьи кустистые склоны усеяны летом сумеречно-зелёными нишами. Нет, не сломается она, не тот характер. Скорее всего – обречена на конфликтное существование и душевное одиночество.
А вот Лена Гнатюк создана для семейной жизни – носит вокруг себя ауру душевной чистоты и открытости. И какая же светится в карем омуте её глаз затаённая страсть, какая нежность!..
Ну можно ли остаться бесчувственным истуканом, когда это всё – тебе, для тебя, ради тебя?! Здесь, сейчас у тебя – тупик, полная остановка, душевная смерть. А там, за той (да, преступной!) чертой новая жизнь… Другая жизнь!.. Уехать бы с Леной куда-нибудь далеко, начав всё сначала!.. Невозможно?.. Но – почему?..
…Сердце смерть ненавидит и жаждет любви,Но смешны все заботы, надежды и горе.Солнце медленно тонет в багровой крови,А любовь, как алмаз, в похоронном уборе.
В открытую форточку сочилась влажная ночь, звучали в переулке чьи-то шаги. Они затихли возле калитки. Бессонов отложил карандаш, поднял голову. Где-то там, в темноте, за стеклом, в котором отражались лампа и его лицо, стоял человек, не решавшийся ни постучать в окно, ни уйти. Вздохнув, Бессонов раскрыл ученическую тетрадку, склонился над ней, взяв красный карандаш.
И тут в окно стукнули.
– Входите, открыто! – громко произнёс Бессонов.
Но в ответ за окном тревожно скрипнула калитка, чьей-то рукой неловко задетая, зазвучали шаги уходящего, почти убегающего человека. Быстро встав, Бессонов шагнул в прихожую, шаркнул камышовой дверью, рванулся к плетню, успев увидеть за ним, в желтоватом свете своего окна, лисий воротник убегавшей Александры Витольдовны.
Её ещё можно было окликнуть. Зазвать. Задёрнув занавески, предложить чаю. Нет, не решился Бессонов. Не мог. Когда затихли торопливые шаги несостоявшейся гостьи, он вернулся к себе. Сел за стол, придвинул блокнот. Подумал: не всё скрывает ночная тьма, что-то она безжалостно обнажает. Перечёл написанное.
Строчки звучали напевно, но их музыка сейчас уже не будоражила так, как за минуту до этого. Мешал лисий воротник, мелькнувший за забором.
…В доме Афанасьевых потушен был свет. Задрёмывал Витька на своём топчане, у книжной полки, но сон лишь набегал лёгкой тенью, будто облако в летний полдень, и ускользал, оставляя после себя томительную истому. Сквозь неё пробивались странные ночные звуки – чьи-то всхлипы и шёпоты, вздохи и восклицания. Они возникали за неплотно закрытой дверью родительской спальни и, просачиваясь в Витькину комнату, кружили над ним, как мохнатые ночные бабочки, слепо липнущие к лицу. Он прятался от них под подушку, но голоса просачивались и туда, хотя смысл слов был неясен, а потому загадочен – надо вслушаться, чтобы понять. И он стал вслушиваться.
За дверью родительской спальни Семён Матвеевич, стоя возле постели на коленях, просил у жены прощения. За битую посуду. За грубые слова. За нанесённую ранимому сыну обиду. И даже за его, Витькин, нервный срыв в школе. Да, конечно, он впечатлительный мальчишка, говорил отец, но и у него, Семёна Матвеевича, нервы не железные. Это ж какая пытка – с сыном в постоянном напряжении, о себе и родичах проговоришься – не поймёт, во «враги народа» зачислит да сказанёт открыто, как сегодня, в учительской. Кто его там за язык тянул говорить про то, что дома у отца с матерью случилось?!
Письма из Саратова?.. Да, там – сын. Да, была ошибка молодости, скрыл этот факт. Не хотел травмировать. А переписывался, потому что колебался, не уехать ли. Но колебания вызваны домашними обстоятельствами – холодностью жены. Упрямством жены. Мстительностью жены. Да, виноват, в подпитии вспыльчив, но нужно уметь прощать – в этом мудрость супружества. В этом, Анна, только в этом! Он, Семён Матвеевич, способен отказаться от выпивки, обещает не притрагиваться к стакану – ради сохранения семьи. Ради любви.
Да-да, ради той любви, о которой он помнил всегда и везде – в сырых окопах, в вонючих лагерных бараках, переживая мучительные унижения и смертельную опасность. Другие женщины? Были. Ну и что? Говорят же – сколько ни петляй, дорога к дому выведет. Вывела к тебе, Анна. Нет своего дома? Будет! Было бы ради кого. Когда? Вот установится жизнь, и всё будет.
Только надо уметь прощать, Анна.
И Виктор простит, когда подрастёт и всё обо мне узнает. Потому что нельзя сыну судить отца, не зная, в каких обстоятельствах он жил, как выжил. Ведь там, откуда вернулся, легче было умереть, чем выжить. Виктор поймёт, когда сам станет мужчиной. Узнает – есть любовь, которая сильнее разума. Да, не скрою, как мужчина я могу почти со всеми, но безо всех остальных обойдусь, а без тебя, Анна, нет. Вот в чём душевная моя заноза, Анна. Понимаешь – нет?
Была пауза. Затем – всхлип. Потом тонкий прерывистый звук. Витька даже сел на своём топчане, вслушиваясь. Он знал, как плачет мать; нет, это был не её голос. Плакал отец. И тут же всполошённо заговорила мать: интонация умоляющая – да, конечно, она понимает, не надо так расстраиваться, зачем, ну зачем эти слёзы… Нет-нет, не сейчас… Хорошо, ладно, только закрой дверь, Виктор может проснуться.
Стукнула плотно закрытая дверь, звякнул накинутый крючок. Виктор лежал под одеялом не двигаясь, будто придавленный какой-то тяжестью. Ему случалось видеть слёзы отца, но то были пьяные слёзы. Сейчас, судя по голосу, отец был трезв. Значит, тонкий, прерывистый, почти щенячий плач не пьяная истерика, не минутная блажь – он и в самом деле каялся.
Но так, сразу, простить ему всё – разве можно? И почему он, Виктор, обиженный наравне с матерью, оказался в стороне? Почему мать не спросила его, готов ли он к такому прощению? Разве это не предательство? Да, конечно, им, взрослым, наплевать на то, что чувствуют и о чём думают их дети. Мы у них что-то вроде мусора, только путаемся под ногами. Вымести бы, да приличия не позволяют.
…В эту ночь Витька впервые понял, как одинок. И – беззащитен. Раньше можно было написать письмо Сталину, а сейчас даже рассказать некому, что с ним случилось.
6 Исповедь ГуинпленаУ одиночества, оказывается, есть броня. Нужно лишь изменить свою внешность. Пусть не надолго, на час хотя бы. Ну на два.