Игорь Гамаюнов - Свободная ладья
Но всё это только усиливало чувство тревоги. И взгляды, всегда сопровождавшие Бессонова на сельской улице – из окна ли, с крыльца, из-за забора, – сегодня не казались случайными. Чудилось в них то сочувствие, то злорадство, как и – в кивках встречных с привычным молдавским приветствием «Бунэ зиуа» («Добрый день»). Ну да, конечно, по селу разошёлся слух, усиленный приездом проверяльщика из Кишинёва, о том, что этот чудаковатый учитель – совсем и не учитель, а только им притворяется. И теперь власть с ним разберётся.
А кто он, если задуматься?
Может, права скорая на суд и расправу Лучия Ивановна, считающая его неудачником? Стоило ли цепляться за это камышовое захолустье – говорила она не раз – только потому, что ему, Александру, выпало провести здесь детство? Ведь до того момента, когда их страны разделила жёстко контролируемая граница, была возможность остаться там, где сейчас стареет его мать. Ему несложно было бы найти себе достойное применение не только там – в любой стране. И ни к чему ссылаться на привязанность к «малой» или к «большой» родине, ведь он со своим образованием и языками – человек мира, у него родина там, где идёт хоть какая-то культурная жизнь.
Да, конечно, никто не спорит, можно и здесь её создавать, только ведь – в ущерб самому себе, своим возможностям. В ущерб семье, сыну наконец, обречённому расти именно в этой, а не в иной среде, – так без устали твердила Лучия Ивановна, снова и снова излагая ему свою окончательную правду.
В чём-то, конечно, она права. Бессонову вспомнилось, как у Афанасьева-младшего в коридоре, у бачка с водой, дрожало плечо, – эту дрожь до сих пор чувствует рука, а в ушах звучит барабанная дробь его зубов о края кружки. Будто сквозь мальчишку пропускали ток. Ему бы тоже – в иную среду, только где её взять? Что там, у них дома, происходит? И почему отец Виктора – Семён Матвеевич, с которым так поначалу сошлись, почти подружились, даже слегка откровенничали, вдруг возненавидел Бессонова? Ушиблен войной, психопатичен, да, но – не только. Что-то ещё. Что?
Тогда, на охоте, помнится, его почему-то задело то, что у Бессонова в раннем детстве была нянька. Ну да, у Семёна в его саратовской глуши няньки не было, но это ли повод для зависти, переходящей в ненависть? Ну не знает латыни, в лице что-то дрогнуло, когда Бессонов, перебрасывая из лодки на берег тяжёлую брезентовую сумку, привычно произнёс: «Omnia mea mecum porto» – и, заметив, как напрягся его спутник, тут же перевёл: «Всё своё ношу с собой».
Неужели из подобных уколов самолюбия вырастают шекспировские страсти? А может, катализатор всему – возникающая привязанность его сына, Виктора, к нему, Бессонову? Так ведь вокруг Бессонова таких мальчишек почти десяток, дело для подростков обычное – от своих родителей устали, чужие им интереснее. Стоит ли ревновать? Хотя учителю, наверное, стоит. Задуматься стоит, почему к тебе ребятня не липнет. Значит, ты им не нужен?..
Нет, не проходило чувство тревоги. Конечно, чем-то должна завершиться проверка. Чем? Уволят по идеологическим мотивам – без права преподавать? Плохо, но не смертельно, можно уйти в егеря, охотхозяйств здесь, в окрестностях, много. Совсем плохо, если проверка пойдёт по второму кругу и распространится на жену – на подробности её переезда из Румынии.
Проверяльщик из Кишинёва, так эффектно погладивший Ласку в школьном коридоре (после чего Александра Витольдовна нервно попросила Бессонова «убрать собаку»), зашёл и в молдавскую школу – для беседы с Лучией Ивановной. У неё осталось странное впечатление, будто кишинёвский инспектор тяготится проверкой, а вся эта затея её мужа со стенгазетой на французском, да, кажется блажью, но не опасной, хотя и несвоевременной.
Конечно, не исключено, что он был искренен, ну а если – играл в искренность? Если провоцировал жену Бессонова на неосторожную откровенность? А вернувшись в Кишинёв, озадачил людей из специального ведомства некоей туманной информацией – с просьбой «прояснить»?..
Кто-то идёт навстречу, издалека кивая, – кирзовые сапоги, кожушок, шапка из овчины, именуемая здесь кушмой, улыбка на обветренном, давно не бритом лице. А, ну да, очень кстати, тот самый Плугарь, известный в Олонештах охотник, ходил как-то с Бессоновым в ночную засидку на волков, к тому же – владелец огорода на берегу Днестра, где пристёгнута к старому осокорю полузатонувшая шлюпка.
Поздоровались за руку. Ласка обнюхала его сапоги, Плугарь кивнул, прицельно щурясь:
– Щенков ждём?
– Ждём – надеемся.
Разговаривали по-молдавски.
– Говорят, неприятности у тебя?..
– А у кого их нет? – усмехнулся Бессонов. – Разве что у бездельников. Да и неприятности эти как туман над рекой – утром вот он, а солнце пригрело – и нет его.
– Хорошо бы так… А я к Стрымбану иду, утиную дробь обещал.
Была близка весенняя охота, и, поговорив о ней, Бессонов спросил, не его ли шлюпка – возле вербы.
– Моя. Племянник с лимана притащил – катером, на верёвке. Не знаю, что с ней делать: чинить-возиться некогда.
– Отдай.
– Кому?
– Да мальчишкам моим, рыбачкам, пусть возятся.
– Им самим не справиться. Разве ты поможешь.
– Помогу.
– Ну и нехай пользуются, я не против.
И, потолковав ещё о предстоящей охоте, разошлись. Как легко и просто оказалось осуществить ребячью мечту! Правда – пока её часть. А вот что с этой мечтой будет, если его, Бессонова, выгонят?
Он свернул в свой переулок, приостановился, засмотревшись на петлистое сверкание реки, чувствуя лицом тёплое дыхание неба. Вдруг вспомнились строчки: «…И российскую милую землю / узнаю я на том берегу». Нет, в 25-м, в Кишинёве, когда тринадцатилетнего Бессонова родители отвезли в русский лицей и он ходил на все концерты эмигранта Вертинского, эти строчки звучали иначе: «…горькую землю». И ещё одна песня запомнилась с голоса навсегда:
Мчится бешеный шари летит в бесконечность,и смешные букашки облепили его.Мчатся, вьются, жужжати с расчётом на вечностьисчезают как дым, не узнав ничего.
Как же он, Бессонов, устал сейчас от чужого и собственного «жужжанья»!.. Может, и в самом деле бросить всё, уйти? Хотя бы и – в егеря?!
Он уже подходил, спускаясь по переулку, к своей хатке, когда увидел во дворе, возле камышовых дверей две девичьи фигурки в расстёгнутых пальто, с ученическими портфелями. К одной из них Ласка тут же ткнулась в колени, энергично замотав хвостом, подставив висящие уши хорошо знакомым, быстрым и мягким рукам. Это были руки семиклассницы Елены Гнатюк.
Она склонилась над Лаской, бросив на учителя исподлобья взгляд, в котором был весь этот тёплый весенний день – с его высоким небом и ожиданием тревожных перемен.
За ней, сдвинув светлые бровки, стояла, внимательно всматриваясь в Бессонова голубыми глазами, шестиклассница Валентина Золотова. Её русые косы выбились из-под упавшего на плечи платка, гладко зачёсанная льняная голова отблёскивала на солнце, портфель же она держала обеими руками, беспокойно постукивая в него коленкой.
– Мы к вам пришли спросить, – произнесла она заготовленную фразу с ноткой некоторой торжественности, – что нужно сделать, чтобы вступить в вашу команду: дать какую-то клятву? – И, вздохнув, добавила: – Или вы принимаете только мальчишек?
5 Не всё скрывает ночная тьмаИз влажных пойменных лесов и камышовых чащ наползают сумерки, скапливаются в узких переулках, размывая контуры домов, сгущаются в чуткую темь. Лампочками на столбах, в скрипучих жестяных колпаках, освещены лишь куски главной улицы – у клуба, у милиции да ещё у райкома партии, где свет не выключают даже днём.
Весенняя ночь обостряет слух, каждый шорох звучит как шёпот, отчётливо слышны шаги и голоса редких прохожих. Ночью то, что скрывает тьма, обнажает звук – делает скрытое видимым.
…В непроезжем переулке, круто сбегающем к реке, светилось окно учительской хатки – его квадрат падал на плетёный забор и растворённую калитку, навсегда застрявшую кривым углом во влажной земле. По давней привычке (ещё одна необъяснимая для всех странность) учитель не задёргивал занавески, и в окно хорошо просматривались керосиновая лампа с накинутым на стекло абажуром из розовой промокашки, подгоревшей по краям выреза, стопка тетрадей и склонённая над ними голова с зачёсанной назад шевелюрой.
Бессонов работал сосредоточенно – красным карандашом исправлял ошибки, ставил отметки, всякий раз педантично расписываясь, но временами задумывался, глядя в окно, где видел собственное отражение, откладывал красный карандаш и, взяв простой, хмурился, прислушиваясь к звучащей в нём самом мелодии, затем делал пометки в блокноте, лежавшем справа. Там, на листке в клетку, медленно возникали стихотворные строчки:
Наступает пора,Цветоножки трепещут,И священный цветы отдают аромат.Звуки, запахи, краски не блещут,Но кружатся, и вьются, и грустью пьянят.
Закончив строфу, он всматривался в неё, повторяя про себя слова, сложившиеся в музыкальную фразу; очнувшись, отодвигал блокнот и, сменив карандаш, снимал из стопки ученическую тетрадь. Но минут через пять снова отвлекался. Слышались ему девчоночьи голоса Лены Гнатюк и Вали Золотовой, просившихся в его несуществующую команду.