Дмитрий Петровский - Роман с автоматом
Через неделю листовки появились опять. Прежние, маленькие кусочки бумаги, были разбросаны густо, лежали теперь в Кройцберге, в Миттэ, во Фридрихсхайне и даже Тиргартене. Между ними попадались и новые – с грубо перепечатанными, скопированными, но узнаваемыми фотографиями – турок с золотой цепочкой на шее справа и угрюмый персонаж с короткой стрижкой и славянским картофельным носом слева. Между ними стояла крупная лаконичная надпись: «Dass sind die Feinden»[45] – и дальше мелко.
Он почти ни с кем не разговаривал в эти дни. После второго появления листовок он почти перестал появляться в «Русском доме». По Фридрихштрассе, впрочем, ходил каждый день – но только затем, чтобы посидеть в кафе, покурить, почиркать в блокноте и поискать кого-то глазами. Иногда, как будто случайно, он заходил на Восточный вокзал, проходил по трубе тоннеля вперед и назад – попрошайки были, все – грязные, что-то противно хнычущие, и все – мужчины.
По выходе на улицу фары проезжавших машин ослепляли, он закрывался рукой, как в фильме, когда героя вот-вот собьют.
А Берлин жил. Берлин шумел зеленью, и шальное солнце, поднимаясь, отражалось в остатках стекол Дворца Республик, и, садясь, отбрасывало длинные тени на Потсдамерплац. Как слепые дожди, проходили по улицам демонстрации, люди с наскоро намалеванными плакатами орали в мегафоны и били в барабаны – а он замирал всякий раз, когда слышал вдали этот гул и грохот, и останавливался, как лунатик, меняя направление движения – шел навстречу, пытаясь из крика толпы вычленить какие-то известные ему слова. Зеленые кубы фургонов стояли на Унтер-ден Линден, на Карл-Либкнехтштрассе, их зарешеченные двери были приоткрыты, показывая угрожающе вместительное нутро. Появлялись броневики, люди со щитами, водометы – и в невинном солнечном воздухе, в прозрачном берлинском небе летали невидимые молнии, электричество гудело над головами толпы – бурной реки, трудно двигавшейся в зеленых берегах мощных крон берлинских деревьев и бортов полицейских машин.
Недовольные, отчаянные люди кричали о реформах, Берлин требовал работы и отмены Hartz IV[46]. Часто появлялись студенты – и тогда Берлин страстно желал учиться, учиться бесплатно и вдоволь. Блестящими бабочками взвивались над толпой бутылки, разбивались об асфальт, и полиция предостерегающе щетинилась прозрачными пластиковыми щитами. Но не было ничего, не было, не было – он поворачивался, уходил на свою в меру тихую улицу, искал успокоения в прохладном магазине писчих принадлежностей – и оглядывался беспокойно, следил за голыми ногами, цокавшими по каменному, довоенному тротуару и немного изгибавшимися в неверном стекле двери магазина.
А возвратясь домой и уже зайдя в парадную, он вздрогнул: ему показалось, что на лестничной площадке притаился Зеленский и ждет его. Он развернулся, вышел и двинулся обратно – в вибрирующее берлинское лето.
XII– Я звоню вам, хочу поговорить с вами, хочу предупредить вас, – говорил я в трубку и запинался, не зная, что дальше.
– Я удивлен. Зачем вы мне звоните? – едко отвечала трубка голосом писателя. – У нас с ней роман. Да, роман. Какое отношение это, прошу прощения, имеет к вам?
Я немел, не мог двинуться, потом просыпался, долго мылся, пытался смыть всю эту сонную дрянь. «Роман, – звучало в ушах невыразимо противно, вязко, клейко, – у нас с ней роман… » Я чистил зубы, маршировал по квартире, менял одежду – но гадость эту было не прогнать.
Осень приходила в город медленно. После жаркого лета, грозной возни, шума, криков, демонстраций Берлин затухал, как потухают, остывая, лампочки после поворота выключателя. Я снова доставал телефон, нажимал комбинацию кнопок, и снова слышал ясный, интимно-безразличный голос: «Der gewunschte Gesprachspartner ist zur Zeit nicht erreichbar»[47]. Она куда-то ушла, и свободный вечер в который раз был невыносим, обращаясь в медленную пытку.
Она теперь часто уходила вот так, не говоря, куда, и на мои звонки либо отвечала взвинченным голосом, что она у друзей на вечеринке, либо вообще не брала трубку. В те времена, когда я не знал ее (господи, когда это было?), я мог спокойно сидеть дома, гулять по Берлину, иногда навещать Харальда. Теперь ничего не хотелось. Я подумал, не позвонить ли Харальду, начал набирать его номер, остановился – пальцы больше не помнили, срывались куда-то, набирали ее. Я посидел с телефоном еще немного, послушал, как пищат клавиши, потом кинул его на кровать.
«Что ты делаешь, когда ты один?»
«Читаю… Курю… »
Читать я не мог – выложенных спичками книг никто пока не делает, как никто не делает HOrbucher – книги на компакт-дисках, с ее голосом. Или хотя бы с голосом моей матери.
Быстро, без удовольствия, я надел куртку и первые попавшиеся ботинки. Спустился вниз по лестнице, без интереса уловив вечернее копошение соседей, звук телевизоров, легкой музыки в музыкальных центрах, переставляемых тарелок. Попрошусь работать в «Невидимке» в две смены. Не буду спать, подумалось мне, и сразу какая-то внутренняя дрожь перечеркнула эту мысль. Все не так просто. Нет, не так…
Грохот выныривающего из-под земли поезда метро слышался издали – основная артерия Пренцлауэрберга, аллея Шонхау-зер, жила своей вечерней жизнью. И чем ближе подходил я к перекрестку, тем явственнее слышалось гудение трамваев, рокот двигателей, выкрики, позвякивание цепей рассевшихся у входа в сберкассу панков.
У станции метро я подошел к ларьку, от которого воняло марихуаной, и где всегда играла преувеличенно-веселая музыка.
– Ein Schachtel… Camel lights, bitte, – вспомнил я, а следом за воспоминанием произнес и фразу.
Продавец дал мне пачку, взял крупную купюру, вернул несколько поменьше.
Я быстро убрал пачку в карман. В этот момент вал тошноты подступил к горлу – вслед за панком прибежала большая, мерзко колышащаяся при движении и нестерпимо вонючая собака.
Я протянул ему купюры, оставшиеся у меня в руках. Панк быстро схватил их огромной ручищей и попытался хлопнуть меня по плечу – я рванул в сторону и перебежал дорогу перед надвигавшимся на меня жаром автомобильных радиаторов. Машины пролетели мимо, а я стремительно пошел домой.
Дома я раскрыл пачку, попробовал поджечь сигарету, держа ее в руке. Сигарета почему-то не загоралась – комната наполнилась запахом серы, тонкая бумага и табак вспыхивали и гасли. Потом она все-таки затлела, я вдохнул дым, выпустил – во рту остался неприятный запах и вкус. Ничего особенного не произошло.
«Lasst es nach draussen», – выплыло из памяти, и это свистящее «lasst» внезапно успокоило, заставило плавно катиться по его шуршащей волне. Lassssst, lassst – свистело оно спокойно.
Я вспомнил, что где-то у меня телефон, что надо еще позвонить, но холодное так не хотелось отпускать. Телефон выключен, – подумал я, – телефон выключен.
В воздухе что-то переменилось, от окон веяло утренней сыростью. Я лежал на полу. Видимо, в бреду скатился с кровати. Рядом со мной лежал автомат, и я обнимал его длинное холодное тело. Руки цепко сжимали его рельефную поверхность. И я знал теперь, что делать. Во сне я освободил его от одеяла, нашел, и он был со мной – смертельная машина, средство от боли, от тоски, лучший аргумент и защита против всех несправедливостей мира. И все вдруг отступило, и следующие часы моей жизни стали мне абсолютно ясны.
XIIIОни вышли из ресторана примерно в десять вечера. Она улыбалась, даже смеялась, и он был доволен. В ресторане они что-то съели и выпили две бутылки белого вина – она шла неровно, слегка покачиваясь, и он иногда легонько придерживал ее за локоть – легкое, приятное прикосновение.
В Россию.
– Нет, – удивился он, – не хочется. А что?
– Ты много рассказываешь, – ответила она, сонно улыбаясь, – и все время о твоей жизни там, в Советском Союзе. Ничего не рассказываешь о Германии. Ты ведь давно здесь.
– Давно, – ответил он, – но тут… в общем, что уж рассказывать…
Они снова оказались на улице. Во рту у него был мятный привкус, и теперь покачивался он: коктейль оказался крепким. Дальше они шли по улицам молча. Он думал о том, что рассказать еще, но в голову приходили только истории из той, другой, далекой жизни. Что было в Германии? Жена? Голодные времена в боннской квартире? Русская газета?
– Ты знаешь, у меня здесь есть друг. Поэт, пишет совершенно сумасшедшие вещи. Так вот, его однажды выбрали поэтом года, один левый журнальчик, ты его, наверное, и не знаешь…
Историю Саши Зеленского она выслушала внимательно, кивая, в конце сухо посмеялась. Улицы вокруг менялись, становились темнее – они углублялись в Кройцберг. Здесь на парапетах сидели молодые парни в кепках, тренировочных штанах и с золотыми цепочками. Один раз навстречу из-за угла появилась ватага турок, и один, проходя, толкнул писателя в плечо.
– Arschloch[48] , – выругался писатель, когда турки скрылись за поворотом. – Тебе не страшно здесь жить?