Мария Галина - Медведки
По его щеке протянулась блестящая дорожка.
Родственники подняли бокалы.
Я огляделся.
Сметанкин не поскупился. Лососина испускала насыщенный розовато-оранжевый свет, горки красной икры алели в свернувшихся клубочками тарталетках, салаты представляли всю наличную палитру красок – от нежно-желтого до ярко-зеленого и алого, тонко розовели просвечивающие ломти ветчины, брынза была белой и влажной на надломе…
Родственники начали закусывать. Не все, впрочем. Один, рядом с тетей Лизой, сидел, растерянно уставившись в пустую тарелку. Я встал, обошел тети-Лизину спину, стянутую мощной грацией, и наклонился над его ухом.
– Представьте себе, что вы за стеклом.
Он поднял на меня глаза:
– Что?
– Такое специальное американское стекло. Вы их видите, а они вас – нет. Это помогает, зуб даю.
И вернулся на место.
Я положил себе три тарталетки с икрой, пока их не расхватали Тимофеевы и Доброхотовы с примкнувшим к ним Цыдыповым, и несколько ломтей лососины. Еще один родственник, уставившийся в пустую тарелку, был слишком далеко от меня, ему я ничем не мог помочь.
Аккуратная черноволосая девочка слева от меня аккуратно резала ломтик сыра.
Сметанкин, похоже, не собирался отдавать микрофон родственникам. Ему и так было хорошо.
– Я всегда мечтал об отце, – говорил он. – О матери, но и об отце. Пацану нужен отец. Чтобы был. И я рад, что наконец нашел его. То есть нашел человека, которого рад бы назвать своим отцом. Тут, в этом городе. И если такой сын, как я, ему не покажется лишним…
И он наклонился к моему папе и приобнял его за плечи.
– Лишних детей не бывает, – сказал папа и заплакал.
И это он говорит при мне? Люди все-таки – странные животные.
– Я, совсем еще, можно сказать, пацаном, – продолжал говорить Сметанкин, – на работу устроился. Евроремонт в одном офисе, в центре. Штукатурил, обои клеил. Зима у нас суровая. Темнеет рано. И вот снег идет, холодно… троллейбус в снегу вязнет, в центре мало где окна светятся, ну как везде сейчас… И вот на углу Карла Маркса и Вейнбаума… – Он говорил как в трансе, сжимая в костистой лапе микрофон и обводя всех невидящими глазами. – На углу Маркса, значит, и Вейнбаума дом. Старый. Высокий. И там, наверху, каждый раз, как я еду, окна освещены. Теплым таким светом. И там, в окнах… девочки в черном трико, лет десять-двенадцать… у станка. Носочки тянут. И зеркало большое. И они в окне двигаются, двигаются. Снаружи зима, двадцать, а то и тридцать, мрак, а там свет горит, тепло и девочки двигаются. Маленькие. И каждый раз, как я мимо еду. В семь вечера, как штык. И я еду и думаю: вот он, другой мир, правильный мир, там все как у людей, там своих дочек учат балету, там родители, дети. Родные. Ну, в общем, свет в окошке… – Он всхлипнул и вытер нос рукой с микрофоном. – Вот и вы для меня такой свет в окошке. Вы все.
Я неожиданно для себя почувствовал, что у меня защипало в горле.
Сметанкин умел брать за душу.
Папа встал и тоже обнял Сметанкина за плечи.
– Сереженька, – сказал он без микрофона, тонким и пронзительным голосом, – Сереженька! Я всегда мечтал о таком сыне. И мой сын Сеня всегда мечтал о таком брате!
Надо же!
– О старшем брате. Который мог бы защитить. Протянуть руку помощи в трудный момент. Вот он… где же он, а, вот! Вот он сидит! Он не даст соврать!
А ведь я и правда мечтал о старшем брате. Когда понял, что папа не способен ни защитить, ни протянуть руку помощи в нужный момент.
Может, все уладится. Человек приходит со злым умыслом, замышляет что-то недоброе, а потом доброта потенциальной жертвы разрушает его коварные планы, и он начинает понимать, что дружба и любовь ценнее сиюминутной выгоды. И отказывается от своего первоначального плана обобрать и обмануть, а начинает, наоборот, помогать и спасать. Я сам когда-то видел такое кино.
Тем более, похоже, Сметанкин вовсе не собирался обобрать и обмануть. Он сам обманулся. Как только он нарыл себе таких замечательных родственников, нашлась его настоящая мать. Если она его настоящая мать, конечно. Блин, мне ведь придется с ним говорить на эту тему. Но не сейчас. Надо как-нибудь с подходом, осторожно. И есть еще Рогнеда.
Рогнеда сидела очень тихо, опустив ненакрашенные ресницы, и отхлебывала из высокого стакана апельсиновый сок. Хорошая, домашняя девочка.
От нее можно было ожидать чего угодно.
Я сидел спиной к двери, и там уже некоторое время слышался какой-то шум, но я не обращал особого внимания: тут был цирк гораздо интереснее. Но потом не обращать внимания не получилось: дверь распахнулась и, сопровождаемая жалобными протестами распорядителя, в обеденный зал вошла госпожа Левицкая. Ей плевать было, что зал арендован для закрытого мероприятия.
То есть сама бы она, может, и не прорвалась бы, но ее сопровождали несколько крепких молодых людей в черных парах. Я вспомнил, что при ее университете вроде были курсы подготовки бодигардов.
Левицкая тоже была в черном – скорее всего, она приехала с мэрского приема или чего-то в этом роде. Бриллиантовое колье сверкало и переливалось в свете ресторанных люстр.
Выворачивать шею, чтобы посмотреть на нее, мне долго не пришлось – она тут же прошла во главу стола, будто так и надо. И щелкнула пальцами – один из спутников тут же притащил ей стул. Стул ему пришлось тащить из курительной, и он был высоким, с дубовыми ножками и плюшевой алой обивкой. Левицкая уселась на него, как на трон, сцепила руки на коленях и молчала, пожирая глазами ничего не понимающего Сметанкина. Двое слушателей спецкурса встали за спинкой стула. Умела она обставлять свои выходы.
– Это кто? – шепотом спросила Рогнеда, впервые за весь вечер обратившись ко мне. Глаза ее расширились, и я с удивлением увидел, что они не черные, а серые.
– Помнишь, тот шофер на мерсе? Это он к ней меня возил, – ответил я тоже шепотом.
– Да, но она кто?
– Рогнеда, – сказал я, – сейчас случится что-то ужасное. Я даже боюсь думать, что сейчас случится.
Она распахнула глаза еще шире.
– Она его мать. Сметанкина. Настоящая мать.
– Не может быть! – сказала Рогнеда громко.
– Почему? Она говорит, что ездила в Красноярск его рожать. И оставила там в роддоме. А сейчас, когда он переехал сюда, навела справки, и оказалось, это он. Ее давно утерянный сын.
– Да, но…
Тетя Лиза, которая с жадным интересом рассматривала знаменитые на весь город бриллианты Левицкой, прошипела:
– Молодые люди, нельзя ли потише?
Левицкая меж тем что-то сказала одному из широких молодых людей, и тот вежливо отобрал у Сметанкина микрофон.
Я подумал, она все-таки испугалась, что он откажется ее признавать.
И решила припереть к стенке. Публично. Чтобы уже не отвертеться.
Бедный Сметанкин.
– Дорогой Сергей, – сказала она звучным, хорошо поставленным учительским голосом, – я рада приветствовать тебя в этот знаменательный день!
– Я не понял, – Сметанкин растерянно посмотрел на ладонь, в которой больше не было микрофона, – вы, вообще, кто?
– От имени городской администрации, – продолжала Левицкая.
При словах “городская администрация” Сметанкин слегка расслабился. Он решил, что городская администрация решила отметить таким образом замечательную встречу родственников, о которой столько писали в газетах.
– Человеку нужны родные, – сказала Левицкая, – потому что кто еще поддержит его в трудную минуту. Сережа, я знаю, у тебя нелегкое материальное положение. У тебя неприятности…
– Какие еще… – выдавил Сметанкин. Я не видел, чтобы человек так стремительно менял окраску. Он сделался совсем белым. Даже губы.
– Я компенсирую все, что ты взял, – сказала Левицкая, – я уже говорила с твоей фирмой. Они отказываются от судебного преследования. Они подписали бумаги. Что не имеют претензий.
– Сережа сам глава фирмы, – сказал бедный папа. – Оставьте мальчика в покое. Что вам от него нужно?
Он так переживал за Сметанкина, что не побоялся страшной Левицкой. Он был у меня молодец, папа.
– Вы неверно информированы, – любезно сказала Эмма Генриховна. – Он бригадир ремонтников в фирме “Ариэль”. И средства, которые были отпущены на закупку стройматериалов и на заработную плату, – она обвела рукой с микрофоном зал, белые столы, белые тарелки, белые занавеси на потемневших окнах, – он потратил на все это. Не важно, – продолжала она торопливо, – Сергей, ты просто не понимаешь… Я перед всеми этими достойными людьми… в присутствии свидетелей…
– Слушай, слушай, – сказал я Рогнеде, исправно исполняя роль греческого хора.
– Официально объявляю тебя своим сыном, – сказала Левицкая.
В одной руке она держала микрофон, а пальцем другой руки оттягивала свое алмазное колье, пока оно не разорвалось и не скользнуло на пол, точно струйка сверкающей воды. Она даже не глянула – железная женщина!