Йоханнес Зиммель - Любовь — всего лишь слово
— Ну расскажи немного, — говорю я, гладя ее, а она в ответ на ласку теснее прижимается ко мне и стонет от счастья.
— Я могу тебе рассказать, кто с кем ходит, если ты хочешь. Из наших почти у всех есть кто-нибудь… Но ни у кого нет такого, как у меня! Самая симпатичная парочка у нас Гастон и Карла. Гастона ты уже знаешь, а Карле только пятнадцать.
— Ты говоришь, Карле только пятнадцать?
— Да.
— Но Гастону восемнадцать!
— Ну и что? Обычное дело. Девочки ходят с ребятами постарше. Ровесники кажутся им слишком глупыми.
Небезосновательная точка зрения.
— Правда, Гастон симпатичный?
— Симпатичный.
— Они каждый четверг ходят в «А» танцевать.
— Но ведь туда запрещено ходить.
— Здесь все запрещено! И ничего не разрешено! Если бы ты знал, как нам все это обрыдло! Многие специально ходят в «А», чтобы их там застукали! Хотят вылететь из интерната!
— Зачем?
— Затем, что хотят домой, к родителям!
— А как другие?
— Какие другие?
— Те, что не хотят вылететь.
— Не понимаю.
— Я слышал, что у шефа везде свои доносчики. Даже среди официантов. Стоит только кому-нибудь из вас появиться, как такой официант сразу же бежит звонить шефу. Это правда?
— Да, правда. Но Гастону и Карле на это наплевать. Они хотят вылететь.
— Вылететь?
— Да. И пожениться. Гастон великолепно играет на рояле. Он хоть сейчас мог бы пойти работать в джаз. И они так любят друг друга, понимаешь?
Так любят друг друга, понимаю ли я?!
17
— Но ты ж собиралась рассказать мне забавные истории, Геральдина!
Мне надо уходить. Скорее уходить. Если я вот сейчас не уйду, то мне придется говорить с ней о вещах, которые не имеют с любовью ничего общего. Иначе все начнется снова-здорово.
— Давай, Геральдина, что-нибудь посмешней!
И она начинает рассказывать мне разные сплетни, например, как смешно, когда девочки по субботам делают настоящие косметические маски или когда Чичита поет песенку про парижскую площадь Плас Пигаль. Журчит ее глупая болтовня, я слушаю ее вполуха, думая совсем о другом, и наконец говорю:
— Но теперь нам, в самом деле, пора.
— Да, Оливер, да.
И вот мы идем, держась за руки (что поделаешь, если она сама взяла меня за руку), по осеннему лесу до дорожного указателя, где расходятся наши пути. Здесь мы еще раз целуемся, и целуясь, я думаю, где сейчас прячется Ханзи, за каким кустом, и где сейчас Вальтер, и что будет, если Ханзи предаст меня.
— Доброй ночи, Оливер.
— Доброй ночи, Геральдина.
Кричат сычи.
— Ты тоже счастлив?
— Да.
— Неправда.
— Правда.
— Нет. Я вижу по тебе. Я знаю. Ты думаешь только о той женщине с браслетом.
— Нет.
— Не ври. Мы, женщины, всегда чувствуем такие вещи.
— Но это на самом деле не так.
— Тогда скажи, что ты тоже счастлив. Хоть чуть-чуть.
— Я счастлив, Геральдина.
— Ты не бойся. Конечно, нам не удастся утаить, что мы с тобой ходим. Но никто не проябедничает шефу. Даже Вальтер. Иначе он попадет в «тюрьму».
— В «тюрьму»? Что это еще такое?
— Это мы здесь придумали. Если кто-нибудь наябедничает, то его сажают в «тюрьму»; с ним никто не разговаривает, его попросту не замечают, будто он для всех воздух, даже для самых маленьких! Когда кого-нибудь сажают в «тюрьму», об этом моментально узнает весь интернат. «Тюрьма» — такая страшная вещь, что до сих пор никто не ябедничал. Никто!
— Так что нам нечего бояться.
— Совершенно нечего. Знаешь что, Оливер?
— Что?
— До того как ты появился, я все время боялась. Не «тюрьмы». Более страшных вещей.
— Каких вещей?
— Не хочу о них говорить. Но теперь я уже ничего не боюсь. Разве это не прекрасно? Разве это не великолепно?
— Да, великолепно, — говорю я.
— А ты боишься, Оливер?
— Гм.
— А чего боишься?
— Многих вещей, но я тоже не хочу об этом распространяться, — говорю я и целую Геральдине руку.
— Ты — моя любовь, — говорит она. — Моя большая любовь. Моя единственная любовь. Ты любовь всей моей жизни.
Я думаю: «Все. Это было в последний раз. А теперь конец. Я еще не знаю, как я тебе об этом скажу. Но все кончено».
Шикарная Шлюха, спотыкаясь, уходит в темноту. Я еще некоторое время остаюсь на месте, потому что отсюда видна вилла Верены Лорд. Во многих окнах горит свет. Окна занавешены. За одной из занавесок я вижу силуэты мужчины и женщины. Мужчина держит в руке бокал. Женщина что-то ему говорит. Он кивает головой и подходит ближе к ней.
Глупо об этом писать здесь. Правда, глупо. Но я вдруг чувствую в глазах слезы.
«Love[65], — поется в этой треклятой сентиментальной песенке, — is a many-splendored thing»[66]. Is it really? No, it is not[67]. Я зашвыриваю подальше в кусты красную розу Ханзи.
18
Я еще раз перечитал все, что написал, и, думаю, самое время сказать, что эта книга не направлена против интернатов. Я пишу вовсе не затем, чтобы создать им антирекламу и чтобы никто больше не посылал туда своих детей после того, как прочтет это.
Я в самом деле не хочу этого! У меня и в мыслях этого нет. Более того: мне иногда даже кажется, что некоторые учителя и воспитатели, прочитав эту книгу, даже почувствуют ко мне благодарность, потому что я показываю, до чего же подлы некоторые из нас по отношению к ним и как им с нами трудно. Я очень надеюсь, что некоторые учителя и воспитатели именно так воспримут написанное.
Дальше я попрошу вас учесть: я вылетел из пяти интернатов, потому что вел себя безобразно. Из этого видно, что интернаты заботятся о том, чтобы люди вроде меня не разлагали все заведение. Ни один интернат в Германии уже не хотел взять меня к себе. Из-за моей репутации. Ведь и интернаты тоже могут потерять свою репутацию! Поэтому они и не могут позволить себе держать типов, подобных мне. Только один человек считал, что может пойти на это, и надеялся меня исправить — доктор Флориан. Он поступил так, потому что, как уже упоминалось, использует другие воспитательные методы. Потому что никого не боится. И потому что, когда у него кончается терпение, он выгоняет и таких, как я. Конечно, учтите и это, у такого человека, как доктор Флориан, который доверчив и оптимистичен (я бы сказал даже — сверх всякой меры оптимистичен), собирается больше, чем где-либо, субъектов вроде меня. У него что-то вроде накопителя для тех, кого уже никуда не берут. В этом смысле его интернат не совсем обычен.
И наконец, и у доктора Флориана сотни учеников совершенно нормально учатся и ведут себя, честно трудятся. Учителя ими довольны, а их родители довольны интернатом. Все довольны. И если я мало пишу (или совсем не пишу) об этих нормальных, добропорядочных, добросовестных детях, то только потому, что история, которую хочу поведать, не имеет к ним никакого отношения. И причина здесь опять во мне. Те, что одного поля ягоды, тянутся друг к другу. Был бы я сам нормальным, хорошим и добропорядочным, я бы жил в контакте с большинством таких вот детей. Даже наверняка! Но какой-то прямо-таки невероятный инстинкт всегда заставляет стремиться друг к другу сходных людей. И здесь у нас то же самое.
Интернаты — нужные, хорошие учреждения. В Англии вообще все родители, которым это только по карману, посылают своих детей в интернаты. Скажу еще раз: то о чем я здесь пишу, исключения, а не правило. Было бы ужасно, если бы вы подумали обратное. Тогда и я в своих собственных глазах выглядел бы подлецом по отношению к шефу, к доктору Фраю, по отношению к Хорьку и многим другим учителям и воспитателям, которые до седьмого пота трудятся, чтобы сделать из нас порядочных людей. Особенно подло это было бы по отношению к доброй старенькой фройляйн Хильденбрандт — воспитательнице, которая за столько лет помогла стольким детям.
Нет, нет, нет!
Плохой я и еще некоторые, но не весь интернат! Когда я был маленьким мальчиком, то больше всего любил играть в глине после дождя. В таких больших лужах. Потом, конечно, приходил домой весь в грязи. Мать была в отчаянии. Другое дело мой отец. Тот приходил в бешенство и тут же начинал меня лупить. Естественно, это ничуть не помогало.
Тогда мать купила мне самые хорошие игрушки. Домино, железную дорогу и так далее, и так далее. И говорила:
— Не выходи, сынок, на улицу после дождя. Посиди дома, поиграй в свои хорошие игрушки. Смотри, сколько их у тебя!
— Нет, я лучше пойду на улицу.
— Но почему? Разве все это тебе не нравится?
На это я отвечал:
— Нет, мама. Мне нравится только грязь.
Я был тогда так мал, что не выговаривал некоторые слова. Мать часто рассказывала об этом, и многие люди смеялись.
Когда сегодня я вспоминаю эту историю, то уже больше не смеюсь. И, думаю, вы тоже.