Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 5, 2002
Вечером следующего дня Джиг принес горячих пирожков, специально для меня испеченных его матерью Мэри. Они были аккуратно уложены в белую эмалированную кастрюлю, и, когда Джиг снял крышку, тепло пахнуло сдобой.
— Поешь, пока горячие, — сказал он и вскарабкался на стул. — Ну и напугал же ты всех.
Я лежал на диване, укрывшись легким одеялом. Мне запретили вставать, хотя чувствовал я себя вполне сносно.
— Джиг, ты здорово вытянулся за последнее время, — пульнул я в него дежурную шутку.
— Издеваешься, — обиделся Джиг. — А вчера, если б кто пукнул в твою сторону, ты бы упал.
— Нет, — возразил я, — устоял бы и даже ответил бы, как мужчина, — настоящим залпом.
— Ты, пердун, — засмеялся Джиг.
— Нет, я Паганини, — засмеялся я.
— Кстати, что у тебя было?
— Малокровие, что ли. Есть надо больше, в особенности гранаты.
— Вот и трескай пирожки. Они с яблоками, вкусные. — Джиг помолчал. — Мехико сказала, что видела твоего отца на Копитнарском шоссе.
— Ну и что? — Я достал пирожок из кастрюли и откусил побольше.
— Ей показалось, что он пьян.
— С чего она взяла?
— Он шел по дороге и размахивал руками.
Я откинул одеяло и стал одеваться.
— Почему же Мехико бросила его?
— Так она видела его из окна автобуса. Может, и перепутала с кем-то.
— Сам знаешь, что отца трудно с кем-то перепутать. Не ходи со мной, Джиг.
Слабости не было, было ощущение пустоты внизу живота. Я не ведал, где искать отца, ноги несли меня сами. Каждый день по рекомендации Бено он совершал пешие прогулки. Маршрут выбирался произвольно. Размышляя о своем, отец мог дойти до еврейского села Кулаши, что в семи километрах севернее города, а обратно вернуться огородами или направиться на восток, к реке Цхенисцкали, и там подолгу сидеть на берегу под дубом. Однажды в семье случился скандал, во время которого мама обвинила отца в супружеской неверности. С присущей всем кавказским женщинам горячностью она в присутствии детей выплеснула на него свое негодование и тут же замолчала, спохватившись. Отец хлопнул дверью и ушел. Спустя полчаса мама горько жалела о своей несдержанности. Она велела мне пойти и разыскать его.
Было поздно, часов девять, и я не знал, куда идти. Прохожие подсказали, что возле ипподрома видели пьяного вдребезги высокого худого человека с зачесанными назад проседыми волосами. Побежал туда и встретил отца при входе в село Чагани. По-моему, он был совершенно трезв, просто шел, чуть покачиваясь, возможно, от усталости. В темноте отец не заметил меня, и я подкрался к нему сбоку и поймал его теплую руку. Он обрадовался, и мы сели у дороги на траву, лицом к кладбищу, так, что при лунном свете отчетливо были видны могильные плиты и кресты. Отец сказал, будто оправдываясь, что женщина, о его связи с которой судачит весь город, чем доводит маму до истерики, на самом деле донкихот, предпочитающий поэзию земным благам, что она шепелявит и носит очки, а очкарик не может быть плохим человеком, но городу этого не объяснишь. Я чувствовал себя не в своей тарелке, потому что от меня ждали понимания, и не то чтобы я не дорос до подобных вопросов, — мозг категорически отказывался воспринимать их применительно к отцу, и тогда я ответил: «Папа, мне все равно, что говорят в городе. Я люблю тебя больше всех на свете!» И он улыбнулся и потрепал мои волосы, а на ббольшую нежность не решился. Потом стал вспоминать, как я подавился яблоком, когда мы еще жили в Нахаловке: выскочили соседи и принялись плевать мне в лицо, стараясь привести в чувство, но без толку. Пришла бабка Раечка с длинными грязными ногтями и сказала: «Все равно он умрет!» — и, вытянув мой язык, вдруг сунула мне в глотку два пальца и каким-то чудом протолкнула кусок яблока в пищевод, и я задышал. Отец усмехнулся, и на память пришли слова матери, как он бился головой о стену, а затем, когда я очнулся, плакал от счастья. Домой мы вернулись за полночь, а мама, увидев нас с балкона, немедленно юркнула в постель и притворилась спящей, и мы сделали вид, будто поверили ей и на цыпочках прокрались на кухню, где молча выпили по стакану теплого чаю, и тоже легли спать, но долго не могли уснуть.
В этот раз я застал его на берегу Риони, метрах в трехстах от паромного причала. Он сидел на покачивающейся коряге, опустив босые ноги в мутную воду, и смотрел в одну точку. Обувь с носками лежала рядом. Две верхние пуговицы его белой рубашки с короткими рукавами были расстегнуты.
— Ды да? — спросил он по-осетински. — Это ты? Как ты себя чувствуешь?
— Неплохо.
— Напрасно ты встал с постели, — сказал он. Голос его был действительно хмельным, и меня это позабавило. Я даже засмеялся, но, когда отец взглянул в мою сторону, осекся.
— Скоро стемнеет, пап, — сказал я, — пошли домой.
— Ничего, не заблудимся. — Он отряхнул ноги и стал натягивать носки. — Тут недалеко живет мой знакомый ворон, я тебе рассказывал о нем?
— Да, рассказывал.
— Никогда не видел таких больших воронов. Когда я иду к реке, он встречает меня карканьем и кружит надо мной. — Отец выпрямился и спрыгнул на сушу. — Как ты думаешь, что он хочет сообщить?
— Не знаю.
Мы помолчали, наблюдая течение реки. Послышался шум приближающегося к берегу небольшого парома с телегой, груженной мешками. Пьяный возница болтал что-то под руку пожилому паромщику в широкополой войлочной шапке, не спеша, солидно орудующему длинным бугелем. Возница затянул песню, и мы засмеялись.
— Вот счастливый человек, — сказал отец.
Я подошел к нему и сжал его руку. Он ответил на мое рукопожатие.
— Трудно будет нам с тобой, сынок.
— Почему же, — возразил я, не совсем понимая, о чем идет речь, — с нами мама, Жужу, Залинка, джичи.
— Э, — отмахнулся он, — они женщины. Ладно, идем домой.
Мы пошли полем, я еле поспевал за ним — отец всегда ходил быстро. Внезапно он остановился и сел на траву, держась за сердце.
— Тебе плохо? — спросил я.
— Сейчас пройдет. — Он стал скрести костяшками пальцев ребра под левым соском. — «А на мечтах сидят мухи!»
— Что с тобой, папа? — забеспокоился я.
— «А на мечтах сидят мухи!» Неплохие стихи! Автора этих строк упекли в сумасшедший дом, где он по-настоящему свихнулся. Сначала обвинили в изнасиловании какой-то проводницы, а потом упекли в дурдом.
— А что, он умер? — сказал я, чтобы преодолеть жалость к отцу.
Он лег на землю и подложил ладонь под голову. Смеркалось, и при свете выплывшей луны лицо его казалось бледным.
— Ца-арство ему небесное! — протянул отец. Он был, конечно, под градусом, и его беспокоило сердце, но чувство ответственности за него угнетало меня. Отец угадал мои мысли и сказал: — Тарсга ма кан, не бойся, все будет нормально. Ты же мужчина.
— Да, — согласился я, — все будет нормально. Всегда.
— К сожалению, не всегда, — произнес он, будто разговаривал сам с собой. — Присядь, скоро мы тронемся. Сегодня в районной библиотеке я впервые ощутил себя загнанным зверем. «Кто дал тебе право поучать нас, указывать нам на наши грехи? — спросили они. — Чем ты лучше нас?» — «Братья! — ответил я. — Никто никому не дает таких прав. Может быть, я хуже всех вас, потому что острее чувствую, как заплывают жиром наши души. А потом, не забудьте, что я писатель. Кому, как не мне, говорить об этом». — «Ты — не грузин, — сказали, — мы сами разберемся в наших делах, а ты указывай своим осетинцам». — «Братья! — возразил я. — В первую очередь я человек, потом уже осетин». — «В какую же очередь ты являешься грузином? — спросили. — Когда, в какое время суток?» — «Ни в какое, — сказал я, — я всегда осетин, и днем и ночью, присно и во веки веков! Но неужели надо быть грузином, чтобы делиться собственной болью и размышлять о человеческих пороках? Или у грузин особенные, свойственные им одним, пороки? Нет, это ошибка. И у осетин, и у грузин, и у евреев, и у японцев одинаковые пороки, потому что мы все люди, и ничто человеческое нам не чуждо. К тому же смею вас уверить, что я больше грузин, чем многие из вас…» И тогда они зашикали на меня, — отец приподнялся на локте и заглянул мне в глаза, — мол, заткнись, пока цел. Спросите, говорю, у Бено или Гутара. Они знают, я родился и вырос в Грузии, и грузинский язык мне так же близок, как и родной. Спросите. Они повернули головы в сторону моих друзей, и Бено сказал: «Они абсолютно правы. Ты здесь гость и должен вести себя соответственно!» — «В каком смысле? — переспросил я. — Я отказываюсь тебя понимать, Бено!» — «А в том, — произнес он с расстановкой, — что можешь писать свои статейки, а грузинской морали касаться не моги! Мы лучше знаем наши пороки! Пиши о чем хочешь, но эту тему не трогай!» — «Ты не прав, брат мой!» Отец приблизил лицо и задышал на меня винным перегаром, и голос его сорвался на крик, ровно перед ним сидел не я, а его друг Бено. — Ты так не думаешь, я знаю. Разве об этом болели наши сердца? Нет грузинской морали, как нет осетинской морали. Мораль одна на всех, и она либо есть, либо ее нету!.. «Разберись вначале со своими бабами! — крикнул кто-то. — Нашелся мне моралист!» — «Это не ваше дело, — сказал я, — это мое личное дело». Они снова зашикали на меня, и я ушел из библиотеки, хлопнув дверью.