Феликс Сарнов - Кошки говорят Мяу
Вверху, над головой было… Нет, не серое небо. Вообще не небо. Вверху был серый
(туман?.. завеса?… Пелена?…)
цвет. И где-то в этом сером цвете, который не сливался вдалеке, на линии горизонта с красным песком, потому что там не было линии горизонта… Где-то там, наверху, в сером цвете висел красный, горящий ровным, холодноватым светом
(диск?… обруч?… тарелка?…)
круг.
Вот и вся картина. Больше — ничего. И я не мог ни уйти оттуда, ни очутиться там, потому что меня там не было. Потому что нельзя уйти оттуда, где тебя нет, и нельзя оказаться в том, что тебе только показывают, как на экране или на слайде. Но что-то спрашивало меня, хотел бы я там оказаться, или нет. Что-то предлагало мне выбор, что-то подталкивало в разные стороны — в одной стороне было «да», а в другой стороне было «нет». Но оно подталкивало меня с одинаковой силой, и я никак не мог, никак не решался… выбрать. И это что-то знало, что я не могу выбрать, но все равно не толкало сильнее — ни на чуть-чуть, ни на капельку — в какую-то одну сторону, поскольку знало еще и… Знало, что и не выбрать — я тоже не могу.
Странно, но на следующий день мне стало полегче — горе не прошло, первое детское горе от столкновения с недетской стороной жизни так быстро пройти не может и никогда не проходит. Но мне стало полегче, и это странно, потому что никакого отношения к моему горю, к первой утрате навсегда любимого существа, снившийся мне всю ночь сон не имел.
Да и вообще, сон был совсем не успокаивающий. Наоборот… То, что я видел во сне вызывало… Не знаю, что оно у меня вызывало, но только оно было большим. Оно было очень большим. Таким большим, что даже мое огромное — для меня тогда просто невыносимое — горе по сравнению с этим было меньше… Объяснить, выразить это точнее, как-то иначе, будучи десятилетним мальчишкой, я не мог. И я не знал, мне не дано было знать, почему то, что я увидел всего лишь в каком-то сне, могло стать… Могло не перевесить, конечно, никак не затмить настоящее, реальное горе, но подтолкнуть меня к какой-то неведомой, непонятной шкале, по которой это было… Другого размера. Было… Нет, не сильнее, не острее — я не мог подставить сюда никакого другого слова — было… Больше.
* * *Мысли о том, как и почему моя Мурка лишилась передней лапы, а главное, лишилась она ее — уже мертвая, или еще живая, пришли ко мне позже. Намного позже…
4
… От… и… кусок? — услышал я откуда-то издалека, открыл один глаз (в теле была приятная легкость и пустота… Как, извиняюсь, после клизмы) и с любопытством уставился на Рыжую.
— А? — с беспокойством спросила она и тряхнула (наверное, не в первый раз) меня за плечо.
— Чего — а? — спросил я.
— Застрял в глотке кусок? Подавился?..
— М-мм… Не-а. Чего ты уставилась так на меня?
— Ну… У тебя такая… — она фыркнула, — морда лица была.
— Какая?
— Как будто чем-то подавился. Или…
— Или?
— Или дозу перебрал.
— Кстати, о музыке — может, выпьем чего-нибудь?
— Я же сказала, у меня. Вечером.
— А пива?
— А? — рассеянно переспросила она, рассматривая ноготь на мизинце.
— Пива, говорю, выпьем?
— Ч-черт! Опять лак слезает… Давай свое пиво.
— Всегда готова? По-солдатски?
— Угу, — она оторвалась от мизинца и вдруг спросила: — Слушай, а ты служил в армии?
— Нет.
— Почему?
— Решил, в красной армии штыки, чай, найдутся, и без меня большевики…
— Ну, правда, почему? Отмазался? Закосил чего-нибудь?
— Не косил — все по-честному.
— А что у тебя болело?
— Душа, однако…
Ее кулак ткнулся мне в ребра.
— Ну, расскажи, как отмазался…
— Да, не отмазывался я специально… Ну, правда, не косил ничего. Просто… был у меня мотоцикл.
— Ну, и..?
* * *Ну, и пролетев раз и другой на экзаменах в институт, по причине бурного увлечения купленным на нетрудовые доходы стареньким мотоциклом, а также бурного взлета и пышного расцвета половой жизни, в свою очередь, тоже по причине того же самого мотоцикла, я получил первую серьезную повесточку из райвоенкомата — повесточку под роспись и с требованием явиться во столько-то, к такому-то, да не одному, а в составе с одним из родителей, а при наличии отсутствия обоих таковых, с лицом… Точно не помню, как было сказано — что-то вроде… «Являющимся юридически ответственным до совершеннолетия» — как-то так.
— Ну, вот, — вставая из-за стола и протягивая отцу руку, как почти равному, с усталой улыбкой (дескать, не меня благодарите, Родина всех помнит) сказал пожилой майор, — пришло время вашему сынку послужить.
По возвращению из военкомата отец пребывал в некоторой… как бы сказать, растерянности. Для него заявление майора было чем-то, стоящим в одном ряду с дачей, комарами, уличным сортиром, отсутствием горячей воды — чем-то неприятным, неудобным, раздражающим, но неизбежным и неотвратимым. Словом, судьба.
Мать то рычала: «И хорошо! Раз мы не можем с ним справиться — пусть другие. У него на уме только мотоцикл, девки и пьянки… Он так погибнет! Он уже гибнет! Армия его исправит…», — то заламывала руки и причитала: «Господи, как же он там — один… Там же все чужие… Там же эта… как ее… дедовчина!..».
— Дедовщина, — равнодушно поправил ее я, с нетерпением ожидая, когда закончится семейный совет и уже можно будет потихоньку улизнуть к мотоциклу.
Семейный совет кончился ничем, а на следующий день в нашей квартире появился еще один член нашей семьи, моя вторая бабка, мать отца, живущая совершенно отдельно и самостоятельно на свои сорок шесть рублей пенсии, и известная в нашей семье под
(именем… кличкой… прозвищем…)
названием «Герцогиня».
Бабка действительно держалась как герцогиня со всеми — со своими сварливыми соседями по коммуналке, с уличными торговцами, с приемщицами стеклотары, куда иногда милостиво сопровождала свою соседку, собиравшую пустые бутылки на лестнице, с контролерами в метро, с работниками собеса, даже с хозяином нашей «дачи», полковником от авиации, перед которым заискивал не только комендант поселка — генерал-лейтенант от КГБ — но и его бандит-кот, Васька. Самое интересно, что все перечисленные и не перечисленные выше, все частные и юридические лица вели себя с ней, как с герцогиней. А как прикажете?..
Родившись в прошлом веке, в небогатой местечковой еврейской семье, она при проклятом царизме и черте оседлости окончила классическую гимназию, получила роскошную памятную грамоту в честь трехсотлетия Дома Романовых, танцевала на балу в Дворянском Собрании, пережила Первую Мировую Войну, Февральскую Революцию, Октябрьскую заваруху, гражданскую войну с приходами красных, белых и опять красных, с налетами махновцев и погромами петлюровцев, потом коллективизацию, год великого перелома, 37-ой год, Великую Отечественную, фронтовой госпиталь,
(где ей, зубному врачу, приходилось сутками сшивать разворочанные пасти и челюсти (хирург пил мертвую с фельдшерами и в минуты трезвости целовал ей руки, а в недели запоев грозил: «Погоди, сука, Гитлер придет, он тебе покажет!..»)
эвакуацию в товарно-пассажирском эшелоне за Урал (с мужем и малолетним сыном), возврат из эвакуации в чудом сохраненную комнатушку (ту самую, в которой лет через десять пятым жильцом появился я), культ личности, борьбу с космополитизмом, женитьбу сына на не просто гойке, а еще и украинке, то есть петлюровке,
(помню, мы на «даче», в поселковом кинотеатре смотрели с ней «Неуловимых мстителей», на экране крупным планом появился атаман Сидор Лютый, стегающий кнутом главного «мстителя», и она, толкнув меня локтем, буркнула: «Вылитая твоя мать!»)
смерть вождя, развенчание культа личности, кукурузную оттепель, брежневский застой… Чему ж удивляться?.. Какие там собесы? Какие генералы от КГБ? Все они для нее — так… Чешуя, щепки, мусор.
… Помню, она резала мясо в летней кухоньке. На другом, хозяйском конце, за дубовым столом сидели полковник с Цыганом, пили что-то мутное и перебрасывались неторопливыми и понятными им одним фразами. Вспоминали войну, какого-то комбата и какую-то «особисточку». Я вертелся у хозяйского стола, вернее почти под столом, где сидел Васька. Никто не обращал на меня внимания — для пьющих за столом и для Васьки меня вообще не существовало, а Герцогиня была занята мясом.
— Она-то, кстати, тоже войны хлебнула, — еле слышно буркнул полковник, чуть дернув щекой в сторону нашего хлипкого столика.