Леонид Сергеев - Вперед, безумцы!
Не успел я распрощаться с Добрицыным, как в кафетерий заглянули добропорядочные супруги: режиссер Борис Дуров и его жена скульптор Зинаида, красотка с легким румянцем; с ними я тоже выпил кофе. За столом напористый Дуров сообщил, что его «потрясающий» фильм «Пираты двадцатого века» имеет самый большой кассовый сбор и вообще его лента — новое слово в искусстве. Слушая это качественное выступление, жена режиссера лишь улыбались.
Я заметил своему приятелю, что смотрел его «потрясающий» фильм, но он меня лишь слегка встряхнул, а вот керамические вазы Зинаиды, которые я видел на выставке, по-настоящему потрясли. Дуров начал с жаром втолковывать мне смысл своего произведения, а Зинаида заявила, что я лицемерю, что ее муж обладает невиданными способностями, что его работа — совершенство в своем роде, а она всего лишь сбоку припека, просто «художница любви», и счастлива от того что дает мужу счастье.
Вот такой урок самоотдачи преподнесло мне то утро, после чего я испытывал довольно сложные чувства к супругам, а они, наверняка, ко мне.
Затем в холле я до одурения сражался в шахматы с художником шрифтовиком Юрием Монетовым, которого уважал не только как игрока, но и как коллекционера (он собирал корни деревьев и морские раковины), и бесконечно уважал его как мастера всевозможных шрифтов. Жаль, но никто не догадался издать его шрифты отдельной брошюрой — это было бы отличное пособие для всех оформителей (не только книг, но и стендов, витрин и многого другого).
Талантливый и целеустремленный Монетов больше всего ценил в людях «культуру понимания искусства». Сам-то он был глубоко начитанным, всезнающим, а как шрифтовик — невероятно изобретательный и добросовестный мастер (свою работу называл «золотой жилой»). Обладая искрометной фантазией, он никогда не повторялся, и что поразительно — писал шрифты кистью без всякой предварительной разлиновки — такой имел глазомер!
В полдень в холле Домжура появился редактор журнала «Детская литература» Игорь Нагаев, здоровяк со шкиперской бородой и крутыми плечами; он с ходу басом сообщил мне, что сейчас повезет последний номер журнала в Абрамцево художникам Татьяне Мавриной и Николаю Кузьмину. Я только и успел вздохнуть:
— Завидую!
А Нагаев внезапно загоготал и, обняв меня, предложил поехать с ним.
Надо сказать, я давно искал повод напроситься в гости к знаменитой супружеской паре, и вдруг такой случай!
В электричке Нагаев беспрерывно басил, рассказывал о жене «самой преданной женщине на свете», о «самых послушных» детях — пуританин до мозга костей, он не скрывал своего счастья — басил так, что пассажиры оборачивались. По-моему, он просто развлекал сам себя; тем не менее, я не заметил, как мы докатили до Абрамцево.
Маврина с Кузьминым встретили нас приветливо — Нагаева понятно почему, а то, что я заявился именно с ним, уже было неплохой рекомендацией.
Мы пили чай с вареньем в саду за скромным дощатым столом. Маврина показывала на цветы и подробно объясняла, как их выращивать, при этом восклицала:
— Слышите?! Это поют чижи! Они поют почти как соловьи!
Кузьмин, подмигивая нам, то и дело подтрунивал над супругой, кидал орехи белкам, прыгающим вокруг стола.
Потом художники показывали свои работы.
Красочные гуаши Мавриной напоминали декоративные панно, и некоторые художники говорили:
— Она советский Пикассо, потому и получила премию Андерсена. Западники рьяно поддерживают всех в России, кто отошел от реализма, им главное — насолить нашей системе ценностей.
Это верно, но, по-моему, дело еще и в другом: многие прекрасные изобразительные находки художников интересны только их коллегам, а зрителям не понятны. В детской книге это особенно заметно. Я знаю точно: ничто не заменит ребенку реалистических рисунков Пахомова, Лебедева, Васнецова.
Работы Кузьмина были попросту блестящими. Глядя на его иллюстрации к Пушкину, я наконец понял, что взрослая иллюстрация вовсе не сопровождение текста, а самостоятельное изобразительное повествование.
После шумной Москвы и дымных застолий в Доме журналистов, дача в Абрамцево предстала как тихий самодостаточный творческий мир. Узнав, что художники часто и зимуют на даче, я удивился такому добровольному заточению и спросил, не скучно ли здесь, в оторванности от столицы, без телефона, без друзей?
— Некогда скучать, — откликнулась Маврина. — Пока сходишь на станцию за продуктами, пока растопишь печь, все приготовишь… Птичек, белок надо покормить, расчистить дорожки… Посидишь за столом над иллюстрациями, попишешь пейзаж — зимой здесь такая красота!
— Надо просто знать, чего хочешь, — улыбнулся Кузьмин, — что главное для тебя… Тогда времени не останется на скуку… Да и вон библиотека, — он кивнул на вместительные шкафы, забитые книгами.
В электричке я задумался о несовместимости серьезной работы и постоянных дружеских компаний; кажется, даже вздумал немного сократить количество приятелей (ведь к таковым причислял всех без разбора и по первому звонку забрасывал работу), но у меня не хватило силы воли изменить образ жизни — буквально на следующий день потащился с приятелями на какую-то пирушку.
В шестидесятых годах в Москве открылось несколько выставок абстрактной живописи: вначале Пикассо, затем поляков и американцев. Как всякое новое мероприятие, выставки вызвали бум. Зрители «охали» и «ахали», а я тупо взирал на ломанные линии, пятна, брызги и сильно страдал от непонимания подобного «современного» искусства. В то время в среде интеллектуалов, чтобы не прослыть невеждой, следовало тасовать набор имен: Малевич, Кандинский, Шагал. И соответственно ругать Бродского, Томского, Лактионова. Этот штамп был паролем для входа в среду «левой» молодежи. Если ты отходил от штампа, на тебя вешали позорный ярлык — «слишком советский». Мне не нравились оба набора, но было стыдно в этом признаваться. Я восхищался Коненковым, Дейнекой, Пластовым, Грицаем, Сарьяном. С точки зрения «интеллектуалов» это был неплохой ряд, но все-таки он не дотягивал до их «набора», поэтому на выставках я помалкивал.
Понадобилось немало лет, чтобы я научился говорить то, что думаю; после чего, естественно, кое-кто стал обходить меня стороной, но к этому времени собственные принципы мне уже были важнее добрых отношений. Именно поэтому призыв «говорить друг другу комплименты» я уверен — ведет ко лжи. Многие (не все, конечно) комплименты вообще лицемерны и нужны слабым людям. Для пользы дела умная критика, пусть даже жесткая, гораздо ценнее. Теперь я часто цитирую Аристотеля: «Платон мне друг, но истина дороже».
Масштабные, величественные, неповторимые, незаменимые, друзья мои, художники детских книг
Из всего написанного выше, может сложиться впечатление, что сообщество художников — единственное братство, где царит сплошное дружелюбие. Естественно это не так, ведь в каждом из нас есть хорошее и плохое; и среди художников попадаются карьеристы, жмоты и завистники, но по моим наблюдениям, их гораздо меньше, чем в других сообществах.
У нас, в России, самоирония чуть ли не общенациональная черта, нас хлебом не корми, только дай посмеяться над самими собой и нашей жизнью. Но у художников больше принято подтрунивать друг над другом: они не упустят случая выставить друзей нескладехами, оболтусами — на эти беззлобные толки-розыгрыши нельзя обижаться, ведь за ними стоит почти родственная привязанность. Но некоторые перебарщивают. Так Монин написал слишком желчное стихотворение о Глазунове, а Устинов — разгромное о Шилове. Это выглядело особенно грубо потому, что они сочинили ужасные стишки в возрасте, когда уже принимаешь разные направления в искусстве, а не только свое.
Известно, многих художников раздражает компиляция Глазунова и зализанная живопись Шилова, но у обоих есть свои зрители, и их немало. К тому, дай бог всем художникам такую адскую работоспособность и так же любить Россию, как ее любят эти два мастера.
Кроме желчных стишат, ничего отрицательного в Монине и Устинове не найти, а положительного — хоть отбавляй! Взять хотя бы их всегдашнюю готовность забросить работу ради встречи с другом. Здесь они явно отличаются от каких художников, как например Попов, Чапля, Кабаков, которые черта с два встретятся с тобой просто так, с бухты-барахты. По делу — пожалуйста, а для «пустых разговоров» — извини, давай через недельку, а лучше через две. Хотя, ради романтических приключений, моментально забрасывают не только работу, но и все остальное.
В жизнерадостном Лосине больше всего поражает его ироничное отношение к жизни. Каким-то неведомым образом он умеет расцветить насмешливостью любое событие, любой поступок приятеля (и свой в том числе). Расцветить не ядовитым ехидством, а именно легкой насмешливостью, представить событие (или поступок), как вздорную нелепость в общем гармоничном мире. К примеру, иногда близких друзей называет «жидовская морда»; правда, за этим видится некий комплекс — мол, кое-кто за глаза может о нас и такое отчебучить, а между тем, мы лучшие в своей области. То, что он один из лучших художников, обсуждению не подлежит.