Леонид Бежин - Чары. Избранная проза
Живем, не жалуемся, но и не радуемся!
Заселяют дом. Как всегда перед ноябрьскими (а там уж не за горами и Введение во храм), в воздухе ни дождя, ни снега, лишь опускаются на мерзлую землю редкие белые мухи, лужи покрыты сухим, анемично-белым ледком, магниево блестит огонек сварки на пустыре, и вдали со свистом проносится лихая электричка, змеясь за солнце сливающимися в едином мелькании стеклами.
Грузовики с брезентовым верхом задним ходом подруливают к подъездам, с грохотом опускают борт, и из кузова выпрыгивает бравая команда, наплечных дел мастера, каждый хват, балагур, озорник, баньку по бревнышку раскатает, бабу зацепит и заветная фляжка в заднем кармане комбинезона. Побулькивает. Они надевают широкие наплечные ремни и, поплевав на руки, выгружают и заносят. Выгружают и заносят. В зеркальных дверцах шкафов и буфетов опрокидываются отражения окон, голых берез, пасмурного, рыхлого, с зыбким малиновым свечением среди облаков, неба…
Постройку дома когда-то начинал театр, заслуживший к себе благосклонное расположение в верхах тем, что поставил пьесу к дате, к очередному эпохальному, и даже сподобился быть упомянутым в прениях по отчетному докладу: похвалили за современный репертуар, за лепку ярких, жизненных образов, за режиссерское дерзание и отвагу. Иными словами, дерзанием сумели подсюсюкнуть. После этого можно смело выруливать на Старую площадь, стучаться в кабинет и, прямо не ссылаясь (там такого не любят), но вскользь намекая на завоеванную привилегию, просить, просить, просить.
Разумеется, напирая на то, что создатели пышной лепнины до сих пор ютятся в тесных коммуналках, слышат за стенкой пьяную брань, ор, крики и визг гармошки, обсуждают творческие вопросы по телефону, висящему в коридоре, а за спиной в это время шаркают, шмыгают, харкают, плюют и гремят ведрами.
Вот ради таких-то — из коммуналок — унижались и просили. Ну и конечно же не забывали о подающих надежды молодых, которым есть, где играть, но совсем негде жить.
В кабинете поддержали, пообещали, заверили и велели: дать! Но строительство двигалось медленно, со сбоями и затяжками, забытыми на кладке мастерками, полным окурков корытом из-под цемента и пугливо-одиноким крановщиком в кабине башенного крана, увенчанной кумачовым лозунгом. В середине же прошлого года работы совсем приостановили, заморозили, перебросив капиталовложения на более срочные объекты: жаль, что такую пьесу не поставишь на сцене!
Тогда театр скооперировался с подшефным заводом, и, применив хитрую финансовую стратегию, они достроили дом до конца. Половину квартир забрали подшефные: хотя у них свой репертуар, им тоже надоело ютиться и слышать, как за спиной шаркают и шмыгают. Главный же их козырь был в том, что без дополнительных денежных перечислений театральный дом так и остался бы красивой и многообещающей декорацией, поэтому хочешь, не хочешь, а делись. Словом, пришлось смириться с таким беззастенчивым, разбойным грабежом, и сердобольный театральный местком смог выделить жилье лишь самым нуждающимся из очередников.
На распределении квартир были бурные схватки, кипели шекспировские страсти, уносили со сцены трупы и брандспойтами смывали с досок кровь. Страсти едва улеглись к осени, а к первому снегу дом стоял уже обжитой…
Глава первая
ДОНОСЫ В ПАТРИАРХИЮ
В хлопотах некогда было сесть и проникнуться ощущением, что наконец сбылось оно, заветное и долгожданное. Грузчики, бравые ребята, истомились мукой, помышляя лишь о том, чтобы получить обещанное и с вожделением припасть к своим фляжкам. Поэтому мебель поставили кое-как, в беспорядке, а вещи тяжелые, и вот Катя налегает с одного бока, дочь подталкивает с другого, и обе стараются, как бы паркет не испортить, не покарябать — словом, семь потов сошло. Затем они с Валькой отмыли окна, заляпанные побелкой, и долго смотрели на побелевший от снега пустырь, как на вставленную в раму картину: прощай, Новая Деревня, и здравствуй, новая жизнь!
С этими мыслями Катя в чулках забралась на стол, чтобы повесить накануне купленную хрустальную люстру — каскады сверкающих всеми гранями ромбиков. Повесила ее, красотулечку, принцессу, игрушку елочную, подсоединила проводки — горит! Тогда-то Катя и подумала со стеснением в груди: вот сейчас она сядет и ощутит. Но, разделавшись с хлопотами, была рада снова в них окунуться с головой — как в илистый омут. На душе заныло, и Катя призналась себе: нет, полного счастья не жди.
У сердца занозой торчала тревога за мать. Нехорошая тревога, смешанная с чувством вины, будто она, Катя, и впрямь в чем-то виновата. Убеждала себя: «Ерунда! Пустое!» Звала она с собой мать? Звала! Но та заупрямилась: не могу без отца Александра! Уж так его люблю, так почитаю, что никак не могу! А сама в патриархию доносы на любимого строчит — тем же карандашом, каким записки за упокой и за здравие пишут. После службы же шваброй размахивает и, этакая командирша, на всех покрикивает, прихожанам его из вредности лишние пять минут у иконостаса постоять не дает: убирать ей приспичило!
Катя не выдержала и про доносы ей напомнила — и ее собственные, и те, что она вместе с настоятелем бывшим, отцом Стефаном, подписывала: раба Божия Агриппина Мать виновато заулыбалась, закудахтала, запричитала, зашмыгала носом и покаянную слезу пустила: мол, бес попутал, враги науськали. Да какой же бес, коль ты сама била себя в грудь, когда с паперти вещала, что отец Александр хочет православный храм превратить в синагогу и всех гуртом продать пархатым жидам! Вещала, аж жилы на шее набухали, и при этом крестилась на все четыре стороны!
Молчит! Знает кошка, чье мясо съела, но все свое мяучит: «Не могу без отца Александра! Не разлучайте!»
Словом, вцепилась в своего гуртовщика так, что не оторвешь. Что ж, вольному воля, раз душа просит. Да и привычнее для нее на старом месте, рабе Божией Агриппине. Поэтому, как ни злилась Катя на мать, все ж махнула рукой: оставайся! Не бросает же она ее! Будет навещать по выходным, а на неделе татарка Фатима присмотрит, обед сварит, не зря же ей Катя тридцатку в месяц пообещала!
Мать сама выбрала то, что для нее лучше, и Катя была одинаково рада и за мать, и за себя: у каждого свой выбор. Ее душа не исповедей у аналоя — другого просит. Надоело жаться, тесниться и на новой квартире хотелось вздохнуть свободно, вольно, во всю грудь. А за матерью — хоть она в церкви уборщица — одной уборки сколько! Там-то она как на крыльях летает: святые стены помогают, да и отец Александр ей — утешение, крепость и подмога. Дома же только и следи, чтобы, все же умаявшаяся под вечер (полы в церкви вымыть — не десяток поклонов отбить!), ложку до рта донесла, и щи на скатерть не пролила.
Старый человек, семьдесят с лишним — не шутка…
Так говорила себе Катя, заглушая угрызения совести. Конечно, она бы многое отдала за спокойную совесть, но ведь правда хорошо, а счастье — лучше! Поэтому Катя лишь, попутно боролась со своими угрызениями, главное же для нее заключалось в том, чтобы быть похожей на счастливых людей. Сама Катя счастливой себя не чувствовала и, не ведая, в чем счастливы другие, старалась походить на них во всем, даже в мелочах, словно из выпущенного наугад заряда дробинка случайно могла попасть в цель.
А даже дробинки счастья ей вполне бы хватило: если в сердце, то — наповал.
Долго добивалась квартиры, выведывала, разузнавала, прикидывала. Даже свечки в церкви ставила и записки подавала — за здравие благодетелей, обещавших замолвить словечко, похлопотать, порадеть. Хотя отец Александр с молчаливым укором в глазах пенял ей за это, словно читая аж ее самые тайные помыслы, — что там записки! Да, хороша Маланья: в церковь ходит ради квартиры, а не ради Христа!
Но им-то с матушкой Натальей хорошо: есть, где людей принять, а вот Катя… Она и буфетчицей устроилась из-за того, что возводился театральный дом и ей посулили двухкомнатную. Был еще вариант: батрачить в совхоз. Но она решила, что лучше тратить полтора часа на дорогу, но, зато не в парниках возиться, по грязи шлепать, а в белом накрахмаленном халате и марлевой наколке стоять за буфетным прилавком. Подавать на маленьких сковородках глазунью, цедить в стаканы грушевый сок и щелкать костяшками счетов так, чтобы от рубля шальная копейка ей, грешной, отскакивала.
Судьба зло подшутила над Катей. Совхоз уже выстроил собственный дом, а театральный год оставался без крыши и зиял пустыми окнами. А сколько пережила Катя, когда распространились слухи, будто лимит на квартиры урезали и половину дома займут подшефные трудяги, рабочий класс! Катя ушам не верила. Живет на окраине Пушкина, в развалюхе, мотается туда-сюда, неужели ей не зачтется?! Конечно, она не из актерской братии, на сцену павой не выплывает, но в театре свой человек и любому из труппы как мать родная. Чаем напоит, сто грамм из-под прилавка нальет и пятерку даст до зарплаты. Даже Глеб Савич Бобров, седой красавец, лев, импозантный мужчина, ей доверительным шепотом, бархатистым рокотом: «Катя, Катя… Спасибо, что познакомили с отцом Александром. Передайте ему нижайший поклон. После премьеры непременно приеду на исповедь».